Александр Банников афганская ночь( узелки на память)

Афганская ночь

(узелки на память)

От автора:

В детстве я не любил играть в войну - когда бегают с игрушечным автоматиком и кричат «кых» (игрушек, имитирующих настоящее оружие, в конце шестидесятых - начале семидесятых в широкой продаже не было. Поэтому сами выстругивали деревянное оружие или просили взрослых).

Не любил я и военные фильмы. Считал это своей ущербностью: «Как так? Все любят, а я»? Поэтому подгонял себя под сверстников - у детей жестче, чем у взрослых: это на работу или на собрание можно не пойти, сославшись на свое нездоровье, или даже «загулять». Но какую причину придумать для того, чтобы не пойти играть после уроков? Тем более, что придумывать в первую очередь необходимо для самого себя - чтобы «не закипели мозги», не умея объяснить отвращение ко всеобщим играм.

Только после пятого класса я ощутил вкус к оружию. Тем летом поехал в гости в недалекий городок Бирск. Рядом с домом, в котором жила моя бабушка, был тир. Когда я попадал в «яблочко», то мишени по-взаправдашнему опрокидывались, обнажая свои некрашеные спины - игрушечная смерть вызывала восторг именно этой безобразностью. К концу каникул я умел стрелять навскидку…

Мужчину делает оружие. В этом его история, а порою - смысл. Как это ни досадно. Единственная надежда на то, что на смену восторгу, с каким указательный палец правой руки инстинктивно дергается при виде недруга или соседа, который забыл поздороваться, придет отвращение к оружию.

Но проклятье в том, что мужчину делает оружие. Это основа всякой войны. Может быть, спустя столетия (вряд ли раньше), отвращение вытеснит из человеческих хромосом гены оружейного восторга? И делать тогда мужчину мужчиной будет не оружие, а что-то другое…

УЗЕЛКИ НА ПАМЯТЬ

1. «ТЫ СПРАШИВАЕШЬ ПРО АФГАНИСТАН…»

Так начинается одно мое стихотворение, которое я послал своему другу в письме оттуда. Если честно, то я мало сумел рассказать ему в этих стихах. Почему? Потому что все наши письма проходили жесточайшую цензуру (сначала я этому не верил. Каково же было мое удивление, когда особист - майор из особого отдела - процитировал мое письмо жене. Может быть, потому что слог понравился…). Впрочем, цензура, наверное, бывает в любой действующей армии.

В письмах из Афганистана любое слово могло быть истолковано не в пользу пишущего. Стихи же выгодно отличаются от прозы тем, что их немногие (особенно военные) понимают.

А еще я писал стихи для того, чтобы не озвереть окончательно, не разучиться любить и думать, хотя бы на бумаге. Писал все 15 месяцев, пока я там был. В этих стихах очень мало о войне. Я не хотел лишний раз напоминать своим родным о ней. Кстати, я их почти убедил, что в нашей провинции не стреляют.

А теперь эти стихи сослужили мне добрую службу: я хорошо помню, при каких обстоятельствах и событиях они были написаны.

Они - узелки на память.

И все-таки, одно дело - Муза, другое - воспроизвести события в хронологическом порядке, так, как было.

Сколько же раз я брался за это! Но столько же раз и бросал.

Оставалось неизменным одно - первое предложение: «Это мне надо запомнить на всю жизнь…» А бросал, потому что… хотелось все побыстрее забыть. Слишком уж был (и остается) велик зазор между официальными сообщениями о событиях,происходящих там, и действительностью./1/ И, главное, - я до сих пор не могу найти причину противоречия: запомнить на всю жизнь - скорее забыть…

Поэтому начну с самого конца.

В середине октября 1986 года наш полк пересек советско - афганскую границу. В Кушке нас встречали. Мы отмаршировали по вертолетной площадке перед приехавшими по этому поводу генералами и «мирным населением» (до чего же врезалась та, военная, терминология, даже сейчас я и не пытаюсь подыскивать иного выражения).

Но встреча была скомкана: нам дали полчаса на растерзание столов, на которых лежали арбузы, дыни, виноград, а потом - вперед, на место новой дислокации. Но ведь нам-то хотелось посмотреть на «наших», советских, которые и одеты по - нашему были, и говорили…

Молодые, глазастые туркменочки глядели на нас без страха, но и без брезгливости. Ребята,, что побойчей, уже завязывали знакомства, спрашивали адреса. Это и понятно: кто-то год, кто-то полтора и больше не разговаривал с женщиной. Те продавщицы и уборщицы, которые были в Афгане, не шибко почитали нашего брата - солдат. Для них мы были людьми последнего сорта. Хуже «духов». Чего хотя бы стоят те подписки, которые давал женский персонал: «обязуюсь не иметь никаких отношений с рядовым составом».

Когда полк отъехал от Кушки на приличное расстояние, то наша «летучка» /2/ была вынуждена вернуться обратно. Причину я уже не помню. Я попросил у прапорщика, чтобы нас с Андреем - моим напарником - высадили, а на обратном пути захватили. Прапор согласился.

Мы остались вдвоем.

Андрей по какой-то своей надобности сошел на обочину. Совсем не ожидая этого, я заорал не по-доброму: «Ты куда, сволочь! Подорвешься!» И, бросившись к нему, выволок за шиворот на дорогу.

Андрюха оторопел и тоже испугался. Только через несколько минут и одновременно до нас дошла вся нелепость моего поступка. Здесь не минируют обочины…

Потом мы обнялись и сели прямо на дорогу. Нет, мы не плакали. Мне кажется, что тогда мы еще не умели плакать.

Андрей сказал: «Это же птицы!» И точно - вокруг свистели, щебетали, чирикали птицы. Мы стали вспоминать: «А были ли в Афгане птицы?» Конечно же, были. Тогда почему мы их не слышали? Нам было смешно, мы перебивали друг друга. Мы будто бы накурились «смешного» чарса /3/…

Мимо нас проезжали машины. Водители нажимали на сигналы, махали нам руками, смеялись. Наверное, им тоже было удивительно видеть двух отставших от полка солдат. Они - то ведь знали, откуда мы…

Андрей куда - то отошел. А недавнее событие напомнило мне про другое. И началось…

В мае этого же года наша ремротовская «летучка» выехала на дорогу /4/. Старшим был лейтенант. Наша конечная точка - Дилорам, где стояла полковая разведка. По пути мы должны были заряжать аккумуляторы, ремонтировать технику и т.д. Впрочем, о каком ремонте могла идти речь, если наша собственная «летучка» дышала на ладан: капризничал двигатель, кипел радиатор… Но мы, все четверо, рвались на дорогу, будто на свой дембель. Хотя знали и, более того, были уверены, что может произойти всякое. Но монотонные, изматывающие или бездельем, или вдруг навалившейся работой будни были страшнее, чем обстрел или подрыв.

Одним словом, запаслись дистиллированной водой, электролитом, взяли боезапас, сухпай и - в дорогу!

…А теперь пришло время объясниться. С самого начала я называю своих ребят только по именам. Фамилии называть не буду, и вот почему. Еще неизвестно, как будут смотреть на «афганцев» через год, через десять лет. Это сейчас над нами витает ореол романтики и героизма… Не отвечать же моим парням за мою болтливость. Еще не известно, куда мотнет страну завтра…

Кстати, насчет болтливости. То ли у Фрейда, то ли у Юнга есть теория, что все события нашей жизни (в том числе и неосознанные) вытесняются в наше подсознание. И через какое угодно время они могут нас атаковать (сколько времени прошло, но я до сих пор предпочитаю спать один. Уже после Афгана - в Туркмении - во сне я чуть было не задушил своего соседа по койке. Что-то приснилось…)

Так вот, чтобы эти атаки были слабее, я и пишу эти записки…

…Едем дальше. Одному Богу ведомо, как наша машина выдюжила первые полсотни километров. Причем ехали мы не в колонне, а в одиночку, что в этих краях смерти подобно, ибо одиночный объект - любимое лакомство «духов».

А почему не в колонне? Потому что так было надобно нашему «старшому» - лейтенанту. Лейтенант был «чижик», т.е. прослужил в Афгане менее полугода. Но это был «борзый чижик», то есть наглый сверх всякой меры. С первого дня взялся за дело. Цель его была такова: уехать домой с новой звездочкой, желательно - с наградами. Но главное - бакшиш, т.е. подарки, потому что в Афгане было чем поживиться.

Темными ночами он сам признавался мне в своем сокровенном. Причем с каждым разом - все красочней и красочней. Если не отвлекали посторонние шумы (взрывы, обстрелы и т.д.), то под его сладкое бормотание я и засыпал.

Откуда такое доверие? Я был старше на год- полтора. В прошлом у меня было четыре курса института. Лейтенант ценил меня и как собеседника - я молчал, смеясь и презирая в душе этого бестолкового, но самовлюбленного «чижару»…

В нашей машине помимо инструментов, дистиллированной воды и электролита были погружены водяная помпа и двухсотлитровая бочка солярки. Все это добыл в полку лейтенант, собираясь выгодно продать «духам» (поясню: «духами» называли всех афганцев - и мирных, и немирных. Потому что разницы между ними чаще всего не было).

Уверовав в нашу алчность, как в свою, лейтенант обещал щедро отблагодарить нас за предстоящую помощь, которую мы должны были оказать ему при продаже.Мы же с ребятами до поры до времени не разочаровывали «старшого» - уж очень хотелось всем вырваться из полка.

На 70-м километре закипел радиатор. Была нужна вода. Время - за 19 часов, т.е. наступил комендантский час. Помощи ждать неоткуда. Да и местечко, в котором мы были вынуждены остановиться, мало привлекало нас: слева к дороге вплотную прижимались горы, а справа за обширным полем простиралась зеленка /5/. Иного выхода не было: мы с Олегом- водителем «летучки» - направились к зеленке за водою. Взяв в руки пластмассовую бочку, неторопливо начали пересекатьпространство, отделяющее нас от «зеленки».

Но как неприятно было делать за шагом шаг - мы наверняка знали, что поле заминировано… Молчали. Ждали взрыва или выстрелов из зеленки. Олег жутко пошутил: «И раздались из кустов два выстрела». «Молчи!» - заорал я на него. Наверное, у меня слабее развито чувство юмора…

Воды в «зеленке» не было.

Пошли обратно. Я себя поймал на мысли, что когда расстреливают людей и они становятся лицом к убийцам, то это, возможно, не от храбрости, а от склада характера. Олег сразу же успокоился и даже не смотрел под ноги. Мне же стало гораздо неуютнее. Идти спиной к зеленке было страшнее. Нет, лучше, когда стреляют в лицо (и еще я помню, что мне чертовски хотелось дойти живым и здоровым до «летучки», записать эту мысль в блокнот. В то время она казалась мне откровением…)

Дошли. Солнце закатывалось. И вдруг Мамед - четвертый участник «экспедиции» - ткнул рукою вперед и крикнул: «Там танк и машины!» Действительно, там, где дорога делала поворот, на расстоянии 2-3 километров от нас мы увидели технику, а потом расслышали шум моторов (почему не увидели раньше? Потому что чувство опасности и возможной гибели сначала притупляет зоркость, а потом напротив - обостряет. Может быть, я и ошибаюсь в своих «психологических» наблюдениях…)

Мы стали стрелять очередями. Очередь - сигнал тревоги. Но наша стрельба, конечно же, была безуспешной. Стреляй мы с расстояния каких- нибудь 100 метров, то и тогда на нее вряд ли кто обратил бы внимание. Вся дорога обычно сопровождается безумною стрельбою. По делу и просто так.

Лейтенант послал Мамеда вдогонку. Я залез в будку «летучки». Через некоторое время туда забрался и лейтенант. Ждали полчаса. Вдруг где-то неподалеку с гор послышались выстрелы. Стали приближаться. Засада? Стреляют с «точки»? Но почему по нам?

- Почему молчит Олег?

- Я его послал с Мамедом…

Дела! Оставить машину без наружной охраны - так может поступить или ребенок, или дурак. А лейтенанту тогда было уже двадцать четыре года.

Добравшись до окон, мы стали стрелять «дежурными», т.к. обзор был чрезвычайно ограниченным. Пытаться вылезти из «летучки» - безнадежное дело, пули уже пропарывали крышу машины, и, будто речная галька по воде, прыгали по бетонке /6/.

Неожиданно, как и началось, стрельба прекратилась. Окружают? Подкрасться к «летучке» и положить в открытое окно гранату - плевое дело (потом я запишу в свой блокнот строчку: «И я догадался тогда, где смерть в человеке живет…»)

Бог миловал и на этот раз. Через несколько секунд мы услышали рев двигателей. Этот легкий обстрел как-то сразу вылетел из головы. Не помню, но мне кажется, что о нем я не рассказал даже ребятам.

Оказывается, они успели добежать до машин прежде, чем те тронулись. Помогли отремонтировать капризничавший танк, и вернулись за нами.

Через час мы были на точке - Каравангах.

Олег припарковал «летучку» к самой караулке, в которой было установлено несколько крупнокалиберных пулеметов.

Наверное, Олегу порядком надоели сегодняшние приключения, и он решил всласть выспаться.

Поужинали сухпаем, немного поболтали, потом легли. В «летучке» было очень душно, поэтому я забрался на крышу. Огромные звезды висели над самыми глазами. Их можно было потрогать рукою, но лень и дрема подавляли малейшее желание шевельнуться. Я отыскал глазами семизвездный Ковш, потом по всем правилам нашел Полярную звезду (год назад я учил этому своих учеников…). Теперь я знал, где находятся мой дом, родители, дочь, жена…

Отчего я проснулся? Только не от взрывов, готов побожиться. Я крепко запомнил страшную тишину. А потом вдруг стало необычайно светло - взрывы, взрывы, взрывы! Спросонья они были страшнее, чем шлепающиеся где-то рядом осколки гранат и мин.

Вот как все это было:

…Сверчки тянут песню уныло - стоячую

внутри тростникового лога?

Или Земли дыханье свистящее,

дыханье простреленных легких?

Время, как мышца, задергалось в тике?

И вдруг

его вовсе не стало -

что-то белое накатило.

Я утром понял: из стали.

А ночью казалось кустами сирени -

мгновенными кустами.

Из ничего вырастали свирепо.

Я утром понял: из стали.

И кто-то дерзкий над нами встал,

оградою гор пространство отмерив.

Ночь, раскалясь, расцвела, будто сталь.

Я утром понял: цвет смерти.

И щебетали, как птицы, осколки,

красные клювы вонзавшие смело

в землю, в тела, в траву подростковую.

Я утром понял: сад смерти.

Но не было страха - цвел смертный сад,

и двигалось тело провидчески мудро…

Оглохли разрывы,

сильный ослаб.

Я утром понял,

что это утро…

Но в тот момент до утра еще было далеко. Дело осложнилось тем, что наша «летучка» стояла на уровне бойниц караулки, в которых были установлены пулеметы. В следующее мгновение после начала обстрела над крышей «летучки» пронеслась струя пламени - это уже были наши крупнокалиберные пулеметы… О, какими только словами я тогда не помянул Олега! Мы снова были как на ладони.

Обстрел с двух сторон не прекращался в течение двух часов. Об этом мне скажут утром. А ночью время тянулось, уж поверьте мне, значительно медленней.

После обстрела ко мне на крышу залез Олег. Мы покурили. При этом он и вида не подал, что ребята волновались за меня. А я и словом не обмолвился, что «вспоминал» Олежку во время обстрела. Поэтому на следующий день он и не подумал перегонять «летучку» на новое, более безопасное место. А я снова полез спать на крышу.

Обстрел повторился и в эту ночь. То, что он будет, мы уже знали. Об этом нам сказали ребята, стоявшие на этой точке. Ее обстреливали каждую ночь, потому что она была чрезвычайно удобна для этой цели. Казалось, что место для этой точки выбиралось специальное таким образом, чтобы ребятам не было скучно по ночам. Только вот как с ранеными и убитыми быть?…

А на крыше было не так душно. По утрам даже прохладно…

В дороге мы были полтора месяца. Были ситуации «повеселее». Но они запомнились меньше. Наверное, потому что они были уже вторичными. Человек привыкает ко всему. Риск и смерть - не исключение.

В полк возвращались в великом нетерпении. (Все, кроме летехи-лейтенанта). Нас ждали письма. Много писем. Веселый каптерщик вручил мне 24 письма: четырнадцать - от жены, шесть - из дому, три от сестры, одно - от друга.

А наш лейтенант был невесел по такой причине: дельце с маслом и помпой у него прогорело. Прогорело с помпой! И не без нашей помощи: мы и пальцем не шевельнули, чтобы помочь ему. А однажды ночью свалили весь этот скарб в какой-то темный угол, где уже лежала не одна тонна искореженного металла.

В полку, где я встретился с моим Капитаном (так я называю его в надежде, что когда-нибудь расскажу про него, как про настоящего офицера, в котором еще не истреблены гусарская кровь и порода во всех смыслах этих слов), о многих наших подвигах уже были наслышаны. Мой Капитан сказал: «Без меня на дорогу больше ни-ни. Особенно с этим недоделком…»).

Фамилия у Капитана - Чернышев. За всю службу он ни разу не повысил на меня голос. При нем и зампотех сдерживал себя - мат сокращался вдвое…

…Кажется, я спал на обочине. Вернулся Андрей. Он что-то напевает. При этом вид у него вполне безумный. Интересно, а каков я?..

Андрей - счастливчик. Он ни разу не был на дороге - не успел. Поэтому ему будет проще рассказывать своим друзьям про Афганистан.

Примечания:

1. Эти заметки были написаны до того, как наши войска вышли из Афганистана.

2. Чарс - анаша.

3. «Летучка» - машина с будкой, в которой находятся инструменты для ремонта техники.

4. Дорога - так называли выезд из полка на значительное время по разным целям.

5. Зеленка - растительность, чаще всего располагающая по берегам ручьев, арыков.

6. Бетонка - дорога, проходящая через весь Афганистан, выложенная бетонными плитами.

2. НЕ О ГЕРОЙСТВЕ РЕЧЬ ВЕДУ

Почему? Не было его? Не знаю. Если кровь и смерть, чьи бы они ни были, если стремление убить прежде, чем убьют тебя, являются свойствами этого качества, то было геройство. Было.

Но не о нем я буду рассказывать. А о том, что крепче всего запомнилось. О геройстве расскажут другие…

В Афгане служба началась с нуля. Писем из дома не было. Полевая почта. Есть ли на свете еще что-нибудь медлительнее?

В роте жизнь чижей была невыносимой. Мне было легче, чем ребятам моего призыва: возраст, «тяжелый» характер, впоследствии - поддержка «кавказцев», у которых вызвала симпатию моя строптивость.

До последнего времени я боялся, что ребята моего призыва не простят мне того, что я не «летал» /1/. Ничем мне это не грозило. Просто не хотелось идти на дембель с чувством какой-то вины. Оказалось, что ребята все понимали сами… Но - чур меня! Ни слова больше о «дедовщине», которая свирепствовала в Афгане. Об этом я расскажу в следующий раз. Если вообще расскажу…

Это ведь только первых, сказавших правду, называют сумаcшедшими и изолируют от общества. Правда начинает просачиваться сквозь ложь, сквозь подписки о неразглашении. Например, сквозь те, которые мы давали перед самым выводом. На первый взгляд, они были составлены глупо и безграмотно: «Я никогда не буду рассказывать о том, что видел, знаю, слышал про Афганистан». Словно кто-то напугался, что о нем узнают правду…

И все-таки, как ловко были составлены эти подписки! За одно произнесенное слово «Афганистан» можно заводить «дело». Но я освобождаю себя от этой подписки. Меня заставили ее дать…

Первая дорога

Перед самым выводом полка в Союз я дал перечитать своему другу стихи, которые были написаны на нашей первой дороге. Написаны на глазах у Сергея. Прочитав их, он счастливо заулыбался: «А ведь правда! Ведь сбылось!…». Там есть такие строчки:

Мы так наглотались песку,

что стали часами песочными:

шуршит песочек секунд -

до дома осталось

вот столечко…

А тогда он смеялся: «Это нам шуршать да шуршать…»

Сколько времени я уговаривал моего Капитана, чтобы он взял меня на эту дорогу? Десять дней? Месяц? Но он ни в какую не соглашался. Взывал к моему родительскому благоразумию: «У тебя дочь. Ты ей нужен живым. Еще навоюешься»…

Дело в том, что у Капитана было двое сыновей («ефрейторы» - так он их называл). А он хотел дочь. Но в ближайшее время это ему не светило.

Удобный случай уговорить Капитана представился в одну ноябрьскую ночь, когда я дежурил в аккумуляторной. По обыкновению писал грустные стихи. Наверное, вот эти:

Украла, ослепила нас разлука.

Над нами опустилась ночь.

И душу радует разруха

небес, несущих дождь.

Как с суши в воду - я сошел с ума…

Сойти окончательно мне не дал Капитан. Он пришел немного под хмельком. Ему тоже было тоскливо: жена писала редко, он соскучился по своим «ефрейторам»…

В «загашнике», который был ловко вмонтирован в одну из стен аккумуляторной, бродила бормотуха, поставленная Капитаном. Я с удовольствием взял у него ключи и пошел за брагой. Набрав половину кувшина, отхлебнул - она была крепкая, «газированная».

Брагу в Афгане ставили все: и офицеры, и прапорщики, и солдаты. Но до крупных пьянок, особенно у солдат, доходило редко. Видимо, сказывалось постоянное соседство с опасностью.

Потом мы сидели и разговаривали с Капитаном до самого подъема. Тогда он и согласился взять меня на дорогу.

Через три дня, рано утром, с попутной колонной мы выехали. Наш экипаж: Капитан, Серега, я. Маршрут был в сторону Дилорама. Впрочем, это был самый частый маршрут за все время, что мы были там. И самый любимый.

Всю дорогу я ехал в будке «летучки». Чувствовал себя не совсем уютно - как кот в мешке. Зато был рад, что в течение двух с половиной недель я не буду видеть осточертевших рож «стариков», измученных, бессмысленных лиц ребят моего призыва.

А места, которые мы проезжали, в иных обстоятельствах я бы назвал живописными: горы, извитые, лоснящиеся в своем каменном блеске:

…Эти горы - как шея буйвола -

в жирных складках и древнем туске.

А над ними - ветрища буйные -

бык вздыхает, о чем-то тужит…

Но все, что я сейчас видел, называлось одним, неведомым мне раньше в такой откровенности словом - опасность.

Через несколько часов пути где-то совсем рядом раздался взрыв. Оказывается, духи умудрились поставить мину на «бетонке», между двух плит. Машина, заехавшая в эту бороздку, подорвалась. Что с экипажем? К нему спешила полковая санчасть. Колонна была вынуждена остановиться - подорванная машина перегородила дорогу. Но стоять нельзя: «духи» редко оставляют свои мины без присмотра. Главное для них - не подрыв одной машины. Главное - остановлена колонна. Стоящая колонна, как муха на ладони, вздумавшая чистить свои крылышки. Беспомощнее не придумать.

Тогда впереди идущая машина решила объехать место взрыва по обочине и… новый взрыв. Обочина тоже была заминирована.

Только подоспевший танк со сторожевой заставы, которая находилась рядом, очистил нам дорогу.

Когда мы проезжали мимо подорванных «летучек», то водителей рядом с ними не было. Искореженные груды металла оставляли мало надежды, что экипаж «летучки» остался жив…

В Дилорам приехали ночью. Стало холодно, а еще днем мы ходили почти нагишом.

Капитан пошел спать к командиру разведроты, с которым они были большими друзьями. Мы тоже стали укладываться. В машине было холодно, зуб не попадал на зуб. У нас были только матрацы, тонкие хлопчатобумажные одеяла и по парочке бушлатов, два из которых Сереге велел продать «духам» каптерщик. Много за них не дадут, но тысячу «афоней» /2/ выручить можно.

Свернувшись даже не в клубок, а в какие - то неразвязываемые узлы, чтобы каждым кусочком тела греть другой кусочек, мы уснули.

Капитан пришел только после обеда. Его красное лицо, охрипший голос и сумрачный вид говорили, что нашего Капитана встретили как полагается.

Серега завел машину, и мы втроем поехали в город.

Наша первая остановка - на городском базаре. Мы словно попали в век минувший: дехкане в рваных халатах, совсем нет женщин, около дуканов сидят на корточках то ли нищие, то ли святые. А может быть, это и есть хозяева дуканов? Все курят. Наши посвященные носы сразу же уловили запах чарса.

Но когда мы сняли обувь и подошли к прилавку дукана, то сразу же поняли, что находимся в веке будущем. Тут были наимоднейшие шмотки, которые несколько недель назад были на какой-нибудь американской или английской фабрике. Рядом с ними беспорядочно разбросаны японские и гонгконговские стереомагнитофоны, телевизоры, толщиной с половую доску. Наибольший интерес у нас вызвал американский нож с выбрасывающимся лезвием. Эта шутка могла пригодиться в любой момент. Правда, пока у нас не было «афоней»…

Капитан уже торопил нас. Он искал командира разведроты, который был здесь несколько минут назад, и сейчас, как сообщили всезнающие торговцы, должен быть у царандоев /3/.

Когда мы вернулись к машине, то наши руки инстинктивно потянулись к автоматам. Она была облеплена афганцами, как дохлая лошадь мухами. Засада?

…Все оказалось проще. Афганцы, охочие до чужого добра, заимствовали с нашей летучки все, что отвинчивается. Какой-то ловкий бача /4/ освобождал нашу машину от «запаски».

Разогнав афганцев, которые вовсе не обижались на наши крики и мат, взобравшись на то, что осталось от летучки, мы поспешно отъехали.

Уже после «служивые» нам рассказывали много историй, подтверждающих ловкость аборигенов по части краж. Особенно - пацанов, или, как их здесь зовут, бача.

Вот случай, ставший легендарным. Колонна машин проезжала по кишлаку. Бача, воспользовавшись тем, что машины шли медленно - дорога шла в гору - забрался сзади на будку летучки. И, строя рожи водителю, ехавшему следом, стал откручивать «запаску». Ни сигналы водителя, ни его попытки обогнать обворовываемую машину (шла встречная колонна) ничего не дали. А пацан открутил колесо, столкнул его с машины, и вынырнул из-под колеса идущей следом летучки. В этот же день он продаст его за две, а может быть, за четыре тысячи афоней…

Командира разведбата мы нашли у царандоев. Капитан ушел с ним к гостеприимному начальнику ополченцев, у которого не переводился шароп /5/.

А нашу машину окружили царандои и люди, которые вряд ли были из этой службы.

Началось нечто невероятное. Убедившись, что снаружи нашей машины поживиться уже нечем, они стали набиваться внутрь «летучки» и хватать все, что попадало под руки. Когда мы с Серегой очухались, то нам не оставалось ничего иного, как применить приклады автоматов. Но и это не помогло. Тогда мы сняли автоматы с предохранителей. «Вояки» посыпались из машины, как горох. Однако никто не спешил оставить нас в покое. На их лицах пропали улыбки. То там, то здесь поблескивали ножи.

Выручил нас какой - то афганский военный с непонятной символикой на погонах. Он залез в летучку и для начала осведомился, что мы будем продавать. Тут же продемонстрировал свою платежеспособность - пачка афоней, которую он держал в обеих руках, весила, очевидно, немало.

Убедившись в нашей твердости, вернее - бедности, он сразу же раскусил, что в дороге мы впервые, он стал развлекать нас характеристиками, которые давал окружившим нашу машину воякам.

По его словам выходило, что каждый второй из них недавно спустился с гор, т.е. вел против нас партизанскую войну.

Слушавшие его афганцы с каким - то непонятным для нас восторгом поддакивали. А несколько человек, перебивая друг друга, кричали, что вот станет потеплее, и они снова пойдут в горы.

Сергей стал расспрашивать одного из них, который лучше остальных говорил по-русски и был более болтлив:

- А ты давно ходишь в горы?

- С тех пор, как вы появились.

- Много наших убил?

- Было дело. Но больше мы нападаем на караваны, которые из Пакистана идут. Там товару много.

- Весною снова пойдешь?

- Снова пойду.

… Все это походило на бред, на дурной сон, видя который, однако, не хочется просыпаться - надо же увидеть конец…

Уже ночью, когда на нас с Серегой навалилась какая-то тоскливая бессонница, мы вспоминали события минувшего дня. Отчего - то было обидно до слез. Мы ни-че-го не понимали.

За какого черта гибнут здесь наши ребята?

Что за жестокие шутки играют с нами?

На кого каждую ночь уходят в засаду разведчики?

С кем они воюют?

С этими, в общем-то, как нам показалось, безобидными дехканами?

Но почему тогда редкая засада обходится без жертв?

Я до сих пор не могу это понять…

… Утро было горьким. На берегу реки подорвался афганский мальчишка. Чьи были мины - только Богу ведомо. Хотя и Ему эти тонкости не нужны. Я впервые остро почувствовал всю мерзость и преступность этой войны… Ровно сутки назад мы с Серегой ходили на этот берег, стреляли из автоматов. Сидели и курили на тех камнях, под одним (одним ли?) из которых лежала мина…

Взрыв извратил, искомкал тельце.

Поник хирург. Отпрянул Бог.

Не отвести глаза - им тесно

смотреть назад, куда - то вбок…

Бача, мальчишка лет шести…

А нас вокруг него - шестьсот.

-Вот эту ногу не спасти.

Потому что…нечего…спасти…

Кто нас спасет?

Его отец - без слов и слез -

скупые губы сжавши плотно,

взял сына, будто ворох роз.

Страшнее нету цвета плоти…

Ребенок плыл, как красный плотик -

от глаз в глаза - вплывая в души,

Правдивей нету цвета плоти

застывшей

детской

тушки…

А мальчик, остренький, как локоть,

шептал по-русски тихо: «плохо…»

Оканчивался каплей крови локон.

Цвет неотвязчивый у плоти…

Мы в холст отдельно завязали

останки, будто есть надежда…

Осталось марево, как знамя

победы нашей зарубежной.

В глазах светлеет, будто кляксы

стекают с них -

убит мой враг…

Я равен ране - я поклялся,

как на суде:

-Не врать!

Не врать.

Неужели вот этот мальчишка был нашим врагом? С кем мы воюем?…

Две с половиной недели пролетели быстро. Свободная жизнь без подъемов и отбоев, приличная еда, чарс, который нам приносили знакомые разведчики, и который мы покуривали от нечего делать, да еще потому, что «завтра не будет», все это как-то вытеснило проклятые вопросы в хранилище подсознания. Порою было даже весело.

Но иногда как-то по-особому щемила тревога. Так бывает, когда человек голоден - это сосущая боль. Только в сердце.

А вернее, будто какая-то материализовавшаяся тень проникла в душу. Тень теперь всегда внутри нас…

Спустя много времени эта боль, камни, тень, тревожно бьющееся сердце, ожидание скорой развязки как решение всех вопросов - все это, соединившись непонятным образом, станет стихами:

Очеловечатся камни - только смотри долго.

Окаменеет лицо - и хлынет в трещины облик.

Сам в себя я всегда - в нераскушенной ягоде вкус,

В теплом пламени плоти - сердечный трепещущий кус.

И в этом счастье мое - собою всегда обладать.

Волк - одиночество, волк человеческий - в этом беда.

Я без себя - камень мимо летящий - легок и пуст,

На деснах розовых ягода, от страха забывшая вкус.

И только лицо твое - щемящее, ставшее совестью -

Завершаясь во мне, живым и теплым становится.

Я - окончание чье? глаз твоих? запредельного?

Смерть в себе я ношу, как вкус чего - то запретного.

От «тени» падает «нет» - волком по следу слепым.

Тень - очертание страха, который во мне за мною следит.

В теле хворост хрустит - костру припасенные веточки.

С боку на бок повернулся волк - одиночество, волк человеческий.

…На других дорогах и выездах нам с Серегой пригодилось это приобретенное качество: умение трансформировать тревогу в предчувствие, когда какие-то непонятные, волчьи силы подсказывали нам: это опасность, ловушка…

Удачный уход из ловушки, продолжение жизни, лица любимых, ради которых и нужна она, жизнь, это особая тревога. Особое одиночество.

Когда появляется тень внутри нас, которая становится «нет»? (какое удачное слово «тень»! Прочтите его еще раз справа налево). Когда необходимо выжить, словно спасти другого…

Когда вернулись в полк, то в нем все было по-старому. «Чижи» летали, «старики» срывали на них свою злость. Нас с Серегой они приняли как равных. У Сереги дела пошли лучше.

Правда Ибрагим, который раньше даже благоволил к Сереге, как с цепи сорвался - не давал ему проходу. Но мы сразу же его раскусили: Ибрагим ни разу за всю службу не выезжал за территорию полка…

Не о геройстве речь веду. Может быть, говорить о нем было бы легче. Но пусть о нем напишут другие.

Первая дорога. Первые, но не единственные, проклятые вопросы, которые я вывез из Афганистана вместе с желтухой, которую залечивал уже в Кушке. Вместе с музыкальными часами, которые я сразу же подарил отцу. Вместе с «духовским» фонариком, размером с папиросу, которым так и не воспользовался - батарейки лопнули, разорвав тонкую оболочку, Так осенью горох разрывает стручок.

Вместе с тревогой, которая еще не стала предчувствием: все повторится.

Примечания:

1. «летать» - делать все и быстро.

2. «афони» - афгани, деньги.

3. Царандои - народная милиция.

4. Бача - ребенок.

5. Шароп - виноградный самогон.

3. КАПИТАН

О жестокости и безумстве нашего командира роты, капитана Л., ходили всевозможные слухи. Во всяком случае, бояться мы начинали задолго до его возвращения из Союза, где он был в отпуске.

Впрочем, начну по порядку.

21 августа 1985 года мы, тринадцать «чижей», впервые переступили порог палатки ремонтной роты танкового полка, в которой отныне нам предстояло служить.

Встретили нас с каким - то тревожным энтузиазмом. Чувствовалось, что нас здесь ждали. Но чем это ожидание было вызвано? Позднее мы все поняли сами: «черпакам» /1/, которые отслужили около года, надоело «летать»/2/, исполняя всю унизительную, «неуставную» работу - и мы были той последней надеждой, благодаря которой они наконец - то вновь обретут человеческие лица. Естественно, ценою нашего унижения. Ну, а для «дедов» и «дембелей» - мы были как свежее развлечение.

Пока мы, робко, пригибая головы, чтобы не стукнуться о низкий косяк, входили в палатку, в ней еще шла старая жизнь. Она сразу же изменилась с нашим появлением.

А впрочем, изменилась не жизнь, не законы палатки. Изменились роли: те, кого в течение года били и унижали, сами получили возможность бить и унижать. А те, кого еще ни разу в жизни не подвергали унижениям, испытают все сполна. Чтобы через невыносимо долгие шесть месяцев унизить вновь прибывших.

А пока мы медленно пробирались к свободным койкам (как и положено «чижам» и «чмырям» - на втором ярусе), кого-то, зажав меж двух кроватей, уже учили уму-разуму - делали «грудь - контроль», т.е. методично, костяшками кулака, в течение долгого времени, пока не устанет рука, били в грудь, отчего она на следующий день становилась мертвенно-синей.

В палатке стоял крепкий запах чарса. Не знаю, насколько это верно, но пока мы были в карантине, нам несколько раз рассказывали офицеры, в том числе и замполит полка, как делают это зелье. Рассказчики убеждали: духи для пущей крепости добавляют в чарс что угодно. А его резкий запах якобы из-за того, что косяк (4) долгое время носят в носке. Чем грязнее носок и чем дольше носят в нем косяк, тем крепче и смешнее будет чарс. Может быть, цель этих рассказов была в том, чтобы вызвать у нас отвращение к нему. Это не срабатывало - курили почти все…

На самой дальней кровати несколько парней, явно кавказской национальности, по очереди втягивали в себя прозрачный и абсолютно не пахнувший дым через металлическую трубочку. Позже я узнал, а еще позже попробовал сам - так курят героин.

…Друг мой горемычный, мы горим -

растлевает души героин.

Ты куда уставил взгляд свой пристальный?

Ты со мною говоришь или с призраком?…

Конечно же, в первый момент я не мог столько сразу заметить и запомнить. Это произошло позже… Но законы палатки, которые вряд ли гуманнее зековских, мы почувствовали на себе сразу же.

Через некоторое время кто - то уже носил в огромных ведрах воду из умывальника. Эти ведра вмещали в себя не менее пятнадцати литров. Делали их из металлических коробок, в которых слали нам из Союза сухари. Вода же была нужна для того, чтобы поливать в палатках полы, иначе духота и жара в них стояли невыносимые. Кто-то из парней моего призыва спешил в столовую, чтобы принести проголодавшемуся «деду» «хавчик» - банку сгущенки или тушенки. В столовой его тоже ждало битье…

Стирка носков и прочие мерзкие дела начнутся несколько дней спустя.

Но с первых же минут нашего появления мне показалось, что в отношении к «чижам» существует какой-то дифференцированный подход. Сразу же сломали тех, у кого на лице была написана готовность подчиниться чужой воле. (Господи! Как я проклинал наши бодрые средства массовой информации, без устали твердившие, что в нашей армии - порядок, братство и взаимопомощь. На совести этих лгунов - тысячи тысяч сломанных судеб, самоубийств. Теперь эти люди для меня - вне закона. Уж лучше с рецидивистами пить водку…)

Сначала я и сам поддавался солдатской пропаганде. (Мол, «чиж» обязан делать все, что ему скажут старшие по призыву. Это его главная обязанность. Иначе - зачмырят… Кстати, и армейский Устав узаконивает подчинение младших старшим. И сами офицеры не захотят отказаться от дедовщины, ибо она - порядок и безоговорочное подчинение, чистота в роте и отсутствие «разговорчиков» в строю». Дедовщина - фундамент Советской армии. Нарушьте ее - армия падет…)

Но через час я понял, что исполнять все, что от меня потребуется, я не могу и не хочу. Мне было легче повеситься или пустить пулю в лоб, о чем ( к теперешнему своему стыду)думал постоянно в течение первых полутора-двух месяцев, пока меня еженочно, вместе с остальными, подымали на ночные построения, пока меня пытались обломать… Пока мне не помогли все те же кавказцы, отдавшие дань уважения за мое упорство да еще, может быть, возраст. Пока я не получил права драться один на один, а не как в начале - скопом, все на одного. Драться один на один - это великая привилегия… Я на всю жизнь запомнил чувство, которое только разве может испытывать загнанный волк: безысходность и животная страсть - выжить…

Ночные построения. Это самое страшное в Афгане. Наверное, страшнее, чем идти по заминированному полю, ожидая: вот - вот…

Перед ночными построениями были беспомощны все: «чижи», «зачмырившиеся», «деды» и даже дембеля. Помню, как страшно выл Т. из Казани, когда его пропустили через строй. А ведь еще вчера он сам «застраивал» чижей и делал им «грудь - контроль», хлопал ладонями по ушам так, что казалось, рвутся перепонки. Дело в том, что прошел слух, будто Т. - стукач… До дома ему оставалось две недели, которые растянулись для него до бесконечности.

Никакая, даже самая невероятная случайность не могла спасти чижей или проштрафившихся от ночных разборок. Делалось это так: в одной из палаток (ремрота располагалась в двух палатках) в две шеренги строились черпаки, деды и некоторые дембеля, которым, вероятно, казалось, что они еще недостаточно «оторвались» т.е. отомстили молодым за свои прошлые страдания. Остальные дембеля забирались на вторые ярусы кроватей и оттуда подбадривали «экзекуторов». Сами уже не хотели пачкаться - дембель на носу, «залеты» ни к чему.

Когда «старики» были готовы, кто - нибудь, чаще всего дневальный - «приглашал» поодиночке чижей и чмырей. Зашедшего в палатку встречал сильный удар. Потом еще и еще… Пройти сквозь весь строй, а это около 50 человек в двух шеренгах, не удавалось никому. Тех, кто оказывал какое - то сопротивление, били особенно жестоко. Зачем это было нужно? Чтобы чижи знали свое место, знали, кто здесь хозяин.

Наш старшина, старый по армейским меркам прапорщик, находясь в каптерке, которая одним боком примыкала к палатке, все слышал, но боялся высунуть нос. Но он обладал неизбывным чувством юмора. И, встречая нас на утро, говорил: «Терпите, ребятки. Вот вернется из отпуска капитан Л., и кончатся ваши полеты. Еще страшнее будет».

Страх перед командиром роты был у всех. Кажется, даже у старшины. Что же говорить о «борзых дембелях», которым до дома оставалось каких - нибудь полмесяца.

И вот он приехал. Высокий, примерно метр восемьдесят пять. Чрезвычайно широкоплечий. Мы уже знали, что в прошлом он - мастер спорта по боксу. Полутяж. А еще- хронический алкоголик. Патологически жесток. Старшина рассказал, как капитана спровадили из одной подмосковной дивизии в Афган: однажды он застроил свою роту, наставил автомат и стал орать, что сейчас всех перестреляет. На следующее утро половины личного состава не досчитался - ребята подались в бега. Дело это замять не удалось - так капитан оказался в Афгане. По наши души. И совершенно зря я решил тогда, что старшина нас разыгрывает…

С особой неистовостью ротный истязал тех, кто не мог дать сдачи своим обидчикам. Возможно, это входило в его систему воспитания: бороться со страхом перед «стариками» посредством более сильного страха - перед ним.

Мое «близкое» знакомство с капитаном Л.произошло через несколько дней после его приезда. Тогда я дежурил в аккумуляторной. Капитан Л. и старшина зашли ко мне после двух часов ночи. Были изрядно пьяны, но на ногах держались крепко - отличительная черта советских офицеров. Наша беседа началась мирно. Капитан спрашивал о доме, о моей гражданской жизни, о службе. Однако разговор все более приобретал характер допроса.

К этому времени я уже был осведомлен о существующих отношениях между солдатами и офицерами. Надо признаться, что слово «офицер» там было не в части. Говорили попросту - «шакал».

Эти отношения можно условно поделить на три категории. Первое -солдат доносит шакалу все, что происходит в роте: кто курит чарс или «геру», кто застраивает «чижей», а главное - что говорят о ротном.

Конспирация - на уровне подпольщиков. И только случайность или намек (если стукач не справляется со своими главными обязанностями) могут вывести заложника на чистую воду. Возможные осечки - награда ни за что, ни про что (порою награждали тех, кто ни разу не выезжал из полка - поваров, штабистов, полковых связистов…). Намеком становилось и то, что солдата не наказывали за провинность, за которую другому пришлось бы отлеживаться в медсанбате не одну неделю, пока не приедет ротный и не заберет: «Хватит, сука, тащиться. Сегодня вечером зайдешь в каптерку. С чеками…»

Вторая категория: когда солдат для шакала - чмо. На нем командир срывает плохое настроение, наказывает его за чужие грехи. Одним словом, добивает то, что осталось от солдата после ночных построений и полетов.

Но это значит и то, что этот парень не заложник, не стукач. Хотя и чмо.

И последняя - третья - самая уважаемая категория: между шакалом и солдатом вполне дружеские отношения. Но так бывало редко. Особенно в нашей роте…

Я был согласен на все, но только не стучать. И вовсе не из-за моего «героического»характера, которого попросту нет. Двадцать четыре года - возраст не малый, особенно в армии. Столько было мне. Сломать меня тогда - значило уничтожить как человека, без надежды, что я «восстановлюсь» после армии. Это я знал.

Поэтому в нашем разговоре с ротным я старался прикинуться дурачком, недотепой.

…Вывел меня из этой роли невероятной силы удар, которого я «не увидел». Я оказался на полу. Размахивая ногою и норовя меня пнуть, капитан орал: «Кто в аккумуляторной курит героин?»

Я быстро вскочил на ноги, ибо знал, что лежать перед нашим командиром нельзя - забьет до полусмерти, и никто не рискнет оттащить его от жертвы.

Но я абсолютно не знал, как вести себя в этой ситуации. Бежать? Стыдно и бесполезно. Терпеть? Он может убить, а потом, как в поговорке - списать на боевые потери. Дать сдачи? Но я был идиотски уверен в том, что солдат, поднявший руку на своего командира, тут же будет сослан в штрафбат или тюрьму. Так, кажется, говорится в Уставе. (если честно, то в Афгане было много случаев, за которые мне до сих пор стыдно. И не из-за того, что я смалодушничал - были и такие - а из-за того, что я подчинился Уставу. Как в этот раз.)

Вскочив с полу, я пытался по уставному доложить командиру, что в моем присутствии героин никто не курил. Но с ужасом увидел, что до ротного уже ничего не доходит - он был «отрублен», и только руки и ноги делали привычное дело: били, пинали, душили.

Он встал ко мне вплотную, так, что я видел его бешенные желтые глаза в красных прожилках. Я задыхался от самогонного перегара, слушая, как капитан орет что-то нечеловеческое и страшное. Последнее, что я запомнил, - это его широченную ладонь, в которой, мне казалось, может поместиться вся моя голова. Очередной удар отшвырнул меня в угол аккумуляторной (никогда я не получал столь сильного и «непонятного» удара - с расстояния тридцать сантиметров от щеки, а по мощи - словно лошадь била копытом). Кажется, на несколько секунд я потерял сознание, потому что очнулся, когда командир пинал меня. Та же животная сила загнанного волка подняла меня на ноги. Я отскочил от взбесившегося ротного на несколько шагов и тоже принялся орать на его языке. Это его несколько удивило и охладило. Видимо, он не часто встречал даже подобное жалкое сопротивление.

В это время в аккумуляторную зашел зампотех полка подполковник К. Конечно же, он понял сразу все, что произошло между нами. Однако и вида не подал (боязнь, что капитана Л. ничем не приструнить? Или какая - то субординация?)

Потом они вдвоем вышли на улицу. В это время из комнаты, где стоял пульт зарядки аккумуляторов, вышел старшина. Участия в избиении он не принимал. Лицо его светилось от какой-то особенной радости. Он мне сказал, что прочел мои стихи, которые лежали на пульте. Это были первые стихи, напечатанные на воле - их опубликовала республиканская газета «Ленинец». Старшине стихи понравились. Душевные, говорит, и очень лиричные.

Я же говорю, что у нашего старшины были прекрасная выдержка и неиссякаемое чувство юмора…

Очередное ночное построение, организованное уже по инициативе командира роты, произошло через несколько суток, в течение которых он не переставал пить. Когда немного трезвел, вызывал в каптерку очередную жертву. Старослужащих, чтобы те раздобыли самогон или чеки. Чижей, чтобы прощупать их насчет сотрудничества.

Чаще всего ребята выходили из палатки с расквашенными носами, не успев утереться от слез.

Могут спросить: неужели не было управы на нашего командира? Честное слово - не знаю. Да и какой управе могла идти речь, если все офицеры и прапорщики полка знали о буйстве этого человека. Знал про это и замполит полка Рудюк, знал командир полка Пузырев.

А в роте… Старики его даже уважали: «Крут, но справедлив. При нем ни один человек не сидел на гарнизонной губе». А у чижей воля была подавлена страхом и безысходностью.

Итак - первое и, наверное, самое страшное ночное построение командира.

Ночью мы были разбужены и построены дневальным по роте Курбаном. Вообще-то капитан относился к кавказцам неплохо. Возможно, уважал их за нерушимое землячество, или потому что у них чаще, чем у других, водились чеки. А может быть, в крови командира текла кавказская кровь.

Но на этот раз Курбану не повезло. На наших глазах ротный вырвал у него из рук автомат, который, конечно же, был заряжен. Снял его с предохранителя и стал орать, что Курбан хочет его убить и переманить всю роту к духам. Наверное, у нашего командира началась белая горячка с манией преследования.

Избив до невменяемости Курбана, капитан перекинулся на нас. Дело окончилось тем, что он прямо в палатке стал палить из автомата поверх наших голов.

Через несколько минут на звуки выстрелов прибежал дежурный по полку. Он застал нас - солдат - сбившихся, как стадо баранов, в углу палатки. И ротного, потрясающего над нами автоматом с расстрелянным магазином.

Дежурный по полку стал требовать, чтобы капитан сдал оружие. На что тот, не торопясь, переменил в автомате магазин, направил его в живот непрошенному гостю, сказал: «Майор, иди восвояси. Со своими ребятами я разберусь сам». Майор, безуспешно пытающийся вытащить из кобуры свой пистолетик, вынужден был ретироваться.

Командир роты и старшина последовали за ним. Правда - по иному адресу - в медсанбат. А там было все: водка по 50 чеков, самогон - по 25. Женщины - от 25 до 75 за ночь. В зависимости от свежести - когда они прибыли в Афганистан.

Дежурный по полку должен был поднять караул в ружье и арестовать ротного. Но он этого не сделал. И, наверное, был прав. В ином случае, синяками и кровоподтеками дело бы не обошлось - были бы жертвы.

Потом, в течение долгого года, пока капитан Л. не уехал на дембель, подобные разборки, правда, без стрельбы, но с синяками и потерей сознания (как у командира - от усталости, так и у солдат - от побоев) повторялись систематически. Странно то, что меня они не коснулись. Хотя был еще случай. Стоит ли вспоминать… Но если быть честным до конца…

Через месяц мое положение в роте стало крепким. (Но сколько же мордобою было! Чаще доставалось мне, так как право драться один на один далось не сразу). Однажды, засидевшись с ребятами в аккумуляторной до самого утра и отведав в значительном количестве настойки Моего Капитана (о нем я упоминал в предыдущих рассказах), совершенно не протрезвев и не выспавшись, я довольно грубо прогнал из аккумуляторной одного прапорщика, которому в пять часов утра понадобилось дистиллированная вода.

Прапорщик нажаловался ротному. Тот отреагировал следующим образом: съездил мне по уху, а потом отматерил прапора за то, что тот не дает отдохнуть его солдату после дежурства - шляется по утрам, и еще неизвестно, где шляется…

После этого у меня с капитаном Л. наладились если не дружеские, то вполне мирные отношения…

На дороге между Шиндандом стоит памятник советским строителям Галине и Александру Старостиным, которые погибли от селя. На нем есть отметина и нашего бешеного ротного.

Это была его последняя преддембельская дорога. И чего ему не хватило… Когда колонна остановилась, он направил на этот памятник крупнокалиберный пулемет, установленный на нашем ремротовском тягаче, и - очередью…

Про этот памятник у меня уже были написаны стихи, которые оканчивались такими строчками:

…Мне всю дорогу кажется,

что корчатся кусты наскальные,

как грязные прищемленные пальцы…

Сейчас эти строчки прошиты очередями крупнокалиберного пулемета…

Когда командир уезжал из Афганистана, то построил нас в одну длинную шеренгу, а потом обошел ее всю. С каждым прощался за руку, говорил какие-то добрые слова и … плакал. С кем - то случилась истерика - все это так походило на одно из очередных ночных построений.

Бедный наш, бедный капитан. Он больше нас - дитя той войны. И если ему удастся дожить до старости, то как он будет вспоминать ее, нас, памятник Старостиным, операции, дороги, из которых он не приходил без жестоких, ненужных, неоправданных боевых трофеев.

Что он убивал в себе?

Нуждается ли он в чьем - нибудь прощении?

А в чьей - нибудь памяти?

Примечания:

1. «черпак» - солдат, прослуживший год.

2. «летать» - делать все и быстро.

3. «дед» - солдат, прослуживший 1,5 года.

4. «дембель» - 2 года

5. косяк - порция чарса.

4. МЕТКИЙСТРЕЛОК

Отступление:

Перечитал три первых «Узелка». Прошло два года, как я их написал. Как же это было давно. То, что я говорил только про себя, стало чуть ли не общим местом. Ловлю себя на мысли, что в первых трех частях говорил с придыханием, с какой-то внутренней боязнью. Однако ничего переделывать не буду. Общественное мнение может изменить отношение к предмету, но не его самого. Я не историк, а всего - то бытописатель собственной судьбы… И не надо стремиться быть интересным. Это уже продажа.

***

…От больницы теперь не отвяжешься. Люди в белых халатах стали словно члены семьи. Каждый их взгляд, прикосновение несут в себе какую - то опасную тайну, угрозу. Даже хамоватые медсестры - сестры милосердия? - знают про меня больше, чем я сам. Их развращенные созерцанием человеческой плоти глаза, разглядывающие меня с ленивым интересом, - как хирургические инструменты, на которые не хочется смотреть…

Первые три ночи в больнице отсыпаешься. Потом начинается бессонница. Бессонница - матерь воспоминаний. В эту ночь я развяжу еще один уголок, завязанный на память в Афганистане.

Ночь, не роскошествуй.

Затея меня унизить - тщетна.

Я знаю, что ты меня больше -

Тебя не сосчитать

И не измерить величину -

Ты шире зрачков… Не майся:

Большим никогда не зачеркнуть

И не унизить малость.

На что тебя много так?

На что тебя много так!

В этой противоестественной и стилистически неправильной строчке «На что тебе много так» - зашифрована суть случая, произошедшего за полтора месяца до вывода нашего полка из Шинданда, что находится в афганской провинции Герат.

Почему сегодня вспомнился именно он? Какая ассоциация вызвала в памяти тот злополучный караул?

Неотвратимость беды, какую еще называют несчастным случаем? Собственная немощность и обида на судьбу: а почему именно со мной сейчас такое? Тысячи живут и в ус не дуют…

Здесь, в больнице, я вывел для себя несложный закон наказания за грехи. Кто у себя не вопрошал: «Вот он - подонок. А ничего с ним не происходит. Живет, жиреет, ворует жизнь у кого - то. А я? У меня и грехи-то по сравнению с его - пустяшные. Однако меня провидение (Бог, судьба, случай и т.д.) наказывает. А его - нет».

Вопрос не пустой. Для себя я ответил на него так: каждый человек сам себе определяет границы греха, переступив которые - наказание неминуемо. Страж, сидящий в человеке (и сотворенный им самим: раз есть границы, то должен же кто-то их охранять), бдителен.

У окончательного подонка эти границы настолько широки и необъятны, что располагаются где-то за горизонтом. Поэтому наказание от самого себя ему не грозит.

Видимо, пределы греха, которые я определил для себя, ограничены. Поэтому - больница. Поэтому - бессонница…

Всегда с опаской отношусь к чужим историям, даже если их рассказывает человек, в искренности и правдивости которого не сомневаюсь. И я не умею употребить его рассказ в своем стихотворении или воспоминании даже в качестве эпизода. Верю только тому, что видел сам. Имею право рассказать только об этом.

Одно и тоже люди видят по-разному. Одинокое дерево, увиденное тысячами людей, становится лесом.

А этот случай… Сильнее всего потрясает нелепая смерть. Хотя вся эта война была нелепой. Но, оказывается, когда нелепость - система, то внутри ее могут происходить и происходят вполне логические события. Ведь и у сумасшедшего процессы пищеварения протекают совершенно так же, как и у психически нормального человека…

За полтора месяца до вывода нашей части с территории Афганистана ремонтная рота заступила в караул. Развод, как обычно, происходил на плацу. Снова неистовствовал начальник штаба подполковник Казаков. Брызгая слюной так, что она в закатном солнце превращалась в радугу средних размеров, он наставлял нас: «Убейте одного вора! Вам никто плохого слова не скажет. Наградим… Стой! Кто идет?! Предупредительный выстрел - в воздух. Следующий - по нарушителю… Считайте это приказом…»

Дело в том, что воровство в парке, где стояли машины, танки, БТРы и прочая техника, не прекращалось. Тащили все: колеса, аккумуляторы, фары, гаечные ключи. Тащили, чтобы поставить на свою машину, с которой прошлой ночью была снята эта деталь. Или для того, чтобы продать духам, т.е. местному населению.

Деды и дембеля на такие дела не ходили - заставляли чижей.

А то, что начальник штаба призывал нас расправляться с ворами самым крайним образом, было обычною пропагандою, и мы понимали это, относясь к сказанному не всерьез.

Вообще, Казаков был крутым, но занудливым мужиком. Из Союза он недавно. Появившись в полку, сразу же начал борьбу с ушитой формой. Выследив какого-нибудь заморенного солдатика, который ушил «эксперименталку» 54 размера (маленьких форм всегда не хватало) на свои 44, начальник штаба тут же заставлял его расшиться. А потом отправлял залетчика на губу.

В первую же операцию, на которую пошел Казаков, на одной из остановок, кто-то из ловких ребят подбросил под его БТР связку взрывателей от гранат. Шум был большой, и начальник штаба на время прекратил воевать с ушитыми штанами…

Развод окончен. Строем идем в караулку. Мой пост, как всегда, третий - охрана складов ГСМ. За складами, в нескольких десятков метров, находился духовский кишлак. Время от времени с поста пропадали караульные. Их брали, видимо, спящих - без выстрелов и шума. Меня ставили на этот пост с еще моих чижовских времен. Видимо, надеялись, что я не засну. И не ошибались: ночные бдения на гражданке, за листом бумаги, научили меня не спать по ночам.

Самая тяжелая смена - с 3 до 5 утра. Сон ощущается как нечто, физически осязаемое и живое. Сначала он охватывает своими щупальцами голову, потом все тело. Потом эти щупальца словно срастаются, став теплым, плотным мешком, из которого ничего не видно и не слышно. Если пропустить этот момент - то за ним следует потеря сознания…

С 5 до 7 утра у меня была свободная смена, то есть я должен был сидеть в караулке и пялиться пустыми глазами в Устав караульной службы. Но пусть его изучают чижи, а я пойду подремлю.

В комнате для отдыхающей смены стоял жуткий запах грязных портянок и всего того, что образует при «несении тягот армейской службы». Тогда я заглянул в комнату для чистки оружия. Там никого не было. Прилег…

В тот же момент, как показалось мне, в комнату влетел начальник караула прапорщик Мамонтов.

-Банников, какая смена?

- Свободная.

-Быстрее в парк! Там Фролов танкиста подстрелил. Надо его срочно в госпиталь.

В парке, рядом с ямой, куда выезжали на ремонт машины, толпились ребята из нашей роты, на земле лежал худой мальчишка. Он был мне мельком знаком. Еще в столовой, во время одного из обедов, я обратил на него внимание: ярко - рыжий, будто горит, тощий, хмурый. В глаза подобострастно не смотрит. Тычки и пинки стариков сносит без слез и визга, как-то отстраненно. Значит хороший солдат выйдет. А через полгода, когда придут молодые, сам на них оторвется…

Из санчасти принесли носилки. Но никто из ребят не тронулся с места, чтобы положить на них раненого. Чего-то ждали. Я наклонился, попытался его приподнять. Парень смотрел на меня и молчал. Было в его глазах что - то такое…

- Фрол, это ты сделал! Чего же стоишь, сука?

Фролов наклонился. Автомат сполз с плеча и коснулся стволом живота раненого. От боли тот заскрипел зубами.

- Не жилец, - как-то отстраненно подумал я…

Тридцать патронов зачем в автомате?

Двадцать девять, наверно, для смеху.

Знает любой: одной пули хватит,

Чтоб жизнь стала смертью.

На что тебя много так?

На что тебя много так!

В ночь, когда смена Фролова уже подходила к концу, он заметил около машин крадущуюся тень.

-Стой, - заорал Фролов.

Беглец не послушался.

Выстрел в воздух. Следующий - по бегущему…

-Я целился в ногу, - рассказывал потом Фрол. - Но он запрыгнул на бруствер. Я в это время выстрелил. Пуля попала в ягодицу…

У нас были обычные патроны - 5,45. Ни с каким смещенным центром. Вот это дрянь порядочная. Попав в человека, пуля в нем бродит до тех пор, пока не испохабит все внутренности. Чудо - мастера их придумали. Еще бы и испытывали их на себе…

Через несколько часов мы узнали, что когда парня везли в госпиталь, он потерял сознание. В госпитале, не приходя в себя, умер…

Я лег на песок. Меня стало мало.

Песочек в руке бежит, нерасчетлив,

Улыбку детскую напоминая -

Бежит и бежит улыбка без щечек.

Я день вспоминаю, отверзший мне взгляд.

Глаза - как мозоли кровавые - ноют.

Память - как веки - смежить нельзя -

Памяти много.

Пытаюсь счесть шаги свои прошлые,

Как деревца рощи прореженной,

Но шаг последний - вне этой рощи -

Он больше всех прежних.

На что тебя много так?

На что тебя много так!

Ребята ко всему произошедшему отнеслись спокойно. Во всяком случае, не показывали вида. Эмоции - не солдатское дело.

И все-таки было ясно, что все осуждают Фрола.

Я следил за ним. Этой осенью ему домой - в Подмосковье. Фролов был крепким парнем. На турнике подтягивался до полусотни раз. Быстро бегал. Но в роте его не любили. Свой призыв помыкал им. Нет, его не били, но держали за чмо, с которым общались не многие, да и то по нужде. Мне же он был неприятен тем, как ест: жадно, чавкая, поглядывая в тарелки соседей.

Почему он стрелял? Ему ничего не стоило догнать этого чижару - заморыша. Надавать по роже. В конце концов, сдать дежурному (что обычно никогда не делали, так как это тоже входило в развод заложничества).

Или Фрол решил переступить тот порог, за которым начинается нечеловек или сверхчеловек? Убить себе подобного, имея на то право и власть.

Одно дело - в бою, обороняясь. Другое - расчетливо, когда в этом нет нужды, когда тебе, твоей жизни ничего не угрожает. Но есть право убить.

Это даже не раскольничество. Разрешенное властью убийство. Совершив его, человек становиться над себе подобными. У него появляется внутреннее глубокое убеждение в своей особенности. И его уже в этом ничем не переубедить: ни разумом, ни физической силой. И на лопатках он будет думать: « Все равно я наверху тебя. Я смог. Я поборол. Я - это я».

Почему-то мне кажется, что именно так думает, вернее, чувствует человек, совершивший убийство.

А те, которые даруют это право - право убить? Люди ли они? Я считаю, что этот грех неизмеримо выше, чем само убийство. А их образ мыслей: «Я дарую право казнить. Я - над толпой. Я и есть Бог. Ибо моя власть- это все. Я присутствую во всех, как их главная мысль. Я - это больше, чем я».

Наверное, мои изыски не новы. Но когда банальность, прописная истина

продирает тебя по коже, по душе - она становиться откровением. Впрочем, так и есть: откровением для меня…

После этого случая еще несколько дней ребята гадали: что будет с Фролом? Посадят или наградят?

Конечно же, не посадят. Война еще не такое списывала. Тем более, Фрол действовал по Уставу.

Могут и наградить… Бред какой - то…

Через несколько дней в полк приехали ребята, которые были на гератской операции. Приехали поздно, но сразу же - в аккумуляторную, в которой я дежурил по ночам.

Зыч, осетин с большим острым носом, парень с тяжелым юмором, повадками и привычками хронического вора, в течение всех двух лет курил героин.

Людвиг, армянин, мой командир, вовремя одумался, перейдя на «легкую» анашу.

Зыч делал необходимые приготовления: ковшичек из фольги, в который насыпается сероватый порошок геры - героина. Потом под него подносят зажженную спичку. Чистил монету, сточенную с одной стороны до гладкой поверхности - ее берут в рот таким образом, что испаряющаяся гера, вдыхаемая через тонкую металлическую трубочку, частью оседает на ней. Соскоблив, ее можно курить вторично.

В это время я им рассказывал про случай в карауле. Долго вспоминал фамилию убитого мальчишки.

В это время в аккумуляторной потух свет. Я открыл дверь для того, чтобы посмотреть: горит ли свет в полку.

Была сплошная темень. Низкие, огромные звезды висели над нами. Будто медузы. А мы, казалось, находимся на дне океана. И не всплыть нам никогда…

Когда свет вновь загорелся, то на полу я обнаружил кучу мусора - его занес ночной ветер.

Выбрасывая мусор, я заметил пустой конверт. Каким - то боковым зрением прочел фамилию адресата: Сухорослов.

-Сухорослов его фамилия, - сказал я ребятам в неестественной тишине…

Готов побожиться, что в это время за спиною я услышал громкий вздох. Так дышат большие животные. Казалось, что это вздохнула пустыня…

Зыч, Людвиг, вы помните?..

Подобные совпадения не бывают. Они невероятны.

Я еще долго мял в руках пустой конверт. Обратный адрес, фамилия отправителя… Я был уверен, что писала мать. Потому что почерк очень походил на почерк моей мамы: такие же ровные, аккуратные учительские буквы. Кругленькие буковки строились по линейке в затылок друг другу, «б» и «в» тянули шеи, чтобы разглядеть: а что там впереди?…

В эту ночь я впервые курил героин. Потому что завтра не будет. А если будет, то нас через полтора месяца не будет здесь. Не успею привыкнуть. А в Союзе геру не найдешь…

И ночь снизошла: стала подробно,

Соизмеримою - зернышком маковы -

Позволив себя ощутить и попробовать…

Большое увидело малое?

На что я ей нужен…

…Полк лихорадит. Ремонтируем, приводим в порядок и божеский вид технику. Маршируем до одури и потери сознания на плацу. Готовимся к выводу. Все это вытеснило на третий план случай в карауле.

А Фрол стал никем, вернее, ничем. Его никто не замечал.

Правда на следующем разводе, когда наша рота вновь заступила в караул, начальник штаба отматерил Фрола и надавал ему по щекам: «Подлец!» Но уже на следующий день, когда в караул заступала авторота, он ей поставил в пример нашего меткого стрелка.

Потом был вывод. Туркмения. Желтуха.

Дембеля, которых болезнь Боткина обошла стороной, уезжали домой. Другие в Кушку, в госпиталь.

А Фрол «замкнул» окончательно. Перестал есть и спать. Приходил из парка, не раздеваясь, садился на кровать и так сидел ночь напролет.

Его накаченные мышцы опали, кожа на лице одрябла, словно под нею росла другая - новая. Словно в один день он возьмет и сдернет старую. А под нею… Что под нею?

Когда он уходил на дембель, с ним никто не прощался. Может быть, случай в карауле и не имел никакого отношения к этому. Я же говорю, что в роте его никто не любил.

Он вышел из полка и направился в сторону железной дороги. Двадцатиоднолетняя рухлядь. Может быть, его тоже подкосила желтуха. Или тиф. Или дизентерия…

Думаю, в какой-нибудь московской поликлинике его вылечат. Все - таки льготы…

Я не хочу знать: что с ним сейчас. Не хочу, чтобы наши пути пересекались еще раз.

Это не ненависть, не злость.

Я ненавижу других людей…

Живи с Богом. Только святые, а еще беспросветные подонки («я - это больше, чем я») могут себе позволить не думать о Боге и Судном дне…

На этот раз я нарушил придуманные мною же традиции: я не изменил ни фамилии, ни имена людей, упомянутых мною.

Только для одного человека я придумал псевдоним - для убитого парня. Не хочу, чтобы его мать знала, как погиб ее сын.

Может быть, когда - нибудь эти заметки и попадут ей на глаз. Но пусть не дрогнет ее сердце, пусть она верит до самой смерти, что ее сын «погиб при исполнении боевого задания. Погиб, как герой».

Наверное, так говорил на его могиле офицер, который сопровождал его на родину.

5. ПЕРЕБЕЖЧИК

Отступление: Мои заметки непоследовательны ни во времени, ни в изложении того или иного события. Но я и не пытаюсь быть летописцем Афганской войны. «Узелки» - это даже не хронологическая запись моего участия в ней.

Случай, вырванный из цепи подобных - не более.

И я не заставляю себя вспомнить именно его. Память вообще не надо заставлять. Забытое слово вспомнится само собой. А самое верное средство так и не вспомнить его - это насиловать свою память.

Недавно я по-иному расшифровал свои «узелки». Второй, подспудный смысл их: я не развязываю узелки огромной сети, в которой барахтаюсь с первого дня моего пребывания в Афганистане по сей миг.

Узелки эти словно живые. Когда какой-нибудь из них созреет, я сажусь за тетрадь - и записываю, мало заботясь о форме и стиле.

Но только не раньше, чем созревает.

***

Однажды мой непосредственный командир - командир отделения - и друг Людвиг рассказал мне про одну засаду разведчиков, в которой погибли три его друга.

Кроме них, в экипаже БМП был «молодой» - узбек. За ним не доглядели, и он засунул в «лифчик» гранаты таким образом, что у одной из них чека оказалась наружи, поверх ремня. Через положенное время был взрыв. Ребят, которые сидели поблизости, изрешетило осколками. Про узбека нечего и говорить - его внутренности были на лицах погибших (по его вине и бестолковости) парней, так, что их потом пришлось отскабливать…

Но самое страшное случилось потом. Когда трупы достали из развороченной БМП, то из-за недостатка места во второй машине их пришлось везти сверху. Разведчики поехали обратно на свою точку. Когда добрались, то тел погибших на машине не оказалось. Принялись искать. Нашли. Сгрузили…

Больше всего Людвига потрясла даже не сама смерть, а то, какими он их увидел утром: лица и тела были облеплены страшной коркой из грязи, засохшей крови и мяса. Такими их и отправили в полк в медсанбат, чтобы бросить в цинковые гробы.

Людвиг не отличался особой чувствительностью, но в конце рассказа он произнес поразившую меня фразу: «Видели бы нас наши матери». В ней было что-то от того, детского: «Вот пожалуюсь своей маме».

Я слышал, как ребята, потерявшие сознание, вперемешку с ругательствами кричали: «Мама!»

Видели бы нас наши матери! Что с нами сделали!

Детская наивность! Даже мать не всегда может помочь. А были случаи, когда они там - в Союзе - предавали своих детей…

…Она стояла над цинковым гробом, в котором лежал ее единственный сын (или 70 килограмм афганского песка. Или труп другого, не ее, сына), и говорила: «Да, мой сын погиб. Но погиб геройски, защищая наши южные рубежи, защищая революцию… Я горжусь своим сыном!»

Мне дороже боль и вой суки, у которой утопили щенят. Она - бедная собака - человечней той женщины, из которой вытравили материнское чувство, сделав ее советской женщиной, которая нарожает новых солдат - новое пушечное мясо для новых войн …

Случай, про который расскажу сегодняшней ночью, - в нем тоже будет о матери…

Произошел он за неделю до вывода нашего полка в Союз. Но для меня его начало - в самых первых днях моей службы в Афгане. И, по совпадению - а сколько их было за те 15 месяцев! - на седьмой день, вернее, седьмую ночь.

Если в «учебке», где я проходил «курс молодого бойца», была жара, то что было в Шинданде? Жара в квадрате? В кубе?

Прошла неделя карантина, в течение которой мы бесплодно долбили ломами окаменевшую за тысячи лет жары и пота, беды и смерти, жажды и крови - пустыню. Делали какие-то ямы метровой глубины, которые тут же засыпал старательный «афганец».

В эту ночь мне снились кошмары: кровь, порубленное мясо. Кто-то заставлял меня есть его…Мокрая от пота простыня в жестких складках облепила тело - мне снилось, что я тону, меня затягивают водоросли, я становлюсь ими.

Кроме кошмаров сна в эту ночь мне пришлось испытать кошмары яви. Много позднее я их наскоро зарифмую и назову «Седьмой ночью». Именно тогда в сопровождении командира карантина прапорщика Фучило, которому я в свободное от долбежки время конспектировал труды Ленина и других классиков марксизма, - именно тогда я, толком еще не проснувшийся и мало что соображавший, вместе с неколькими другими ребятами был доставлен в комнату, в которой, как выяснилось позднее, обитал майор особого отдела - личность темная, в темных же очках.

Вызывал он нас по одному.

Чтобы рассказ был короче, - вот стихи, вернее - изложение того, что произошло дальше:

То не жара была, а мать жары…

Когда пришла неделя карантина,

Я сон увидел: мне приказывали: «Жри!»

Но я не стал - меня сжевала тина.

И был разбужен. Темною тропою

Меня свели в секретные покои.

А там майор особого отдела,

Для простоты - в гражданское одетый -

Меня склонял к сотрудничеству грозно…

Все это походило на угрозыск,

На книжку без названья и обложки,

С героикой - как выяснилось - ложкой…

Он был москвич и ненарочно «акал»…

Мне было стыдно, будто бы за актом

Застал я педераста…

Майор был откровенен с новобранцем:

Рассказывал о мерзких дезертирах,

О том, как ловят «молодых» за стиркой

Для «дедов» и для «борзых дембелей»…

Когда я стал, как мел, или белей,

Томатного мне налил, кружкой брякнув,

(Меня тошнило - я глотал обратно).

Потом прогнал, презрительно вдогонку:

-Вояка!А как в бой?.. Какие говна

Нам шлют из райвоенкоматов.

Когда в бою увидел кровь - не сок томатный -

То вспомнил я, оторопев от мысли,

Что я такую пил у особиста,

Который так нисколечко не понял

(Он не был никогда на поле боя),

Что было плохо мне не от рассказов…

Через полгода ему дали орден красный.

Кстати, и в эту ночь он упоминал о наградах. И про помощь, которую он обещал мне оказать в случае моего будущего залета…

… Перед выводом, перед всем полком, в торжественной обстановке, в числе ребят, которые действительно повоевали, понюхали пороху, пролили свою и не свою кровь - были награждены и те, кто никогда не выезжал за территорию полка. Майор рассекретил своих стукачей…

Кто из ребят в ту ночь попался на удочку? Каждую ночь к нему водили новых и новых. Один такой - склоненный - попал в нашу роту. Прослужив полгода, подал заявление, что хочет - прямо мечтает - поступить в военное училище.

Все думали, что сдрейфил парень. Но когда он уходил из роты, то признался, в чем дело: не мог больше сотрудничать, надоело закладывать нас, ротного, прапоров. Совесть заела.

То, что в нашей роте (как и во всех остальных) Чижиков - так его звали - был не единственный стукач, доказывает то, что в следующий раз, когда майор вызвал меня к себе, на этот раз в открытую, днем, он продемонстрировал поразительную осведомленность о житье - бытие роты.

При этом он снова недвусмысленно намекал мне, что, согласись я с его первоначальным условием (стучать, стучать и еще раз стучать), то он вызывал бы меня не в качестве нарушителя. И темы разговоров были бы иные: медалька, а не дисбат, поощрение, а не губа.

Впрочем, была у него еще одна попытка. До этого случая. Тоже ночью, как в первый раз. Я мягко отнекивался. Ссылался на возраст: дескать, в мои годы грех ябедничать. Он столь же мягко поправлял меня: не ябедничать, а докладывать.

Придя от него в роту, я разбудил своих друзей и, не таясь, обо всем рассказал им. После этого - как рукой сняло. Видимо, кто - то из них доложил ему, что я раскололся…

Деятельность особого отдела - неловкий каламбур - особая. Поэтому наш особист пользовался такими льготами, о которых простому шакалу и мечтать не приходилось. За всю службу я ни разу не видел особиста на полковых разводах. Вообще, днем он не спешил показываться на глаза. А его «неподчинение» командиру, замполиту, начальнику штаба, объяснялось, видимо, тем, что и у них водились грешки.

Но в чем же заключалась его работа, кроме сбора компромата на солдат и офицеров? Вскоре и этот вопрос разрешился…

Особый отдел, скрытый, как человеческое подсознание, давал о себе знать резко и болезненно. Реальность при этом искажала свои черты до неузнаваемости. Становилось страшно…

За неделю до вывода мы увидели самую жуткую гримасу этого ночного существа, с появлением которого, кажется, даже день старался спрятаться, растворится в самом себе. Во всяком случае - в глазах темнело.

Последние дни нашего пребывания в Афгане. 15 октября - вывод. Его генеральная репетиция измотала нас. Теперь после обеда мы успевали искурить по одной сигарете, и нас гнали на плац, где мы маршировали в полной боевой выкладке: с автоматами и четырьмя запасными рожками, в пудовых бронежилетах, с неподъемными вещмешками, в наглухо застегнутой форме, при жаре в полсотни градусов.

В иные дни сразу же шли в парк, где для экономии времени и производился развод. О полуденном отдыхе никто и не заикался.

А в это послеобеденное время как раз и начинался «афганец»: облеплял песком мокрые от пота лица, превращая их в глиняные маски, правда, не посмертные (пока?), а прижизненные.

В этот день шло все по-обычному. Развод закончился. Но полк не расходился. Кого - то ждали. До нас дошли слухи, что должны приехать из дивизии. Привезут то ли дезертира, то ли осужденного…

Действительно, после получаса ожидания приехали две машины. Из одной вылез какой - то военный начальник - подполковник. Из второй, в сопровождении двух вооруженных конвоиров - перебежчик.

Вид у него был клоунский. Чувствовалось, что сценаристы переборщили: парень был одет во все духовское. На нем болталась длинная рубаха навыпуск, короткие и грязные штаны доходили лишь до колен. На голове, правда, тюрбана не было.

Что уж там говорил дивизионный начальник - разобрать было трудно, «афганец» затыкал ему рот пригоршнями песка.

Рядом с ним крутился наш полковой особист. Все это давало повод думать, что подполковник работает по его профилю.

Время от времени они переговаривались между собой, шептали что-то друг другу на ухо. Все остальные офицеры выглядели по крайней мере глупо: стояли сиротливо в сторонке на втором плане. Словно царская свита, которая еще не знает: что у батюшки на уме?

Устав обличать дезертира (обрывки слов все - таки доносились до нас) подполковник махнул конвоирам рукою: «Давай!» И - удивительно - «афганец» которые до этого предварительно были построены в две шеренги: чтобы все могли стать участниками этого зрелища.

Парня вели в двух метрах от нас: чтобы и ударить, не выходя из строя, его нельзя было, и чтобы плевок (у кого появится желание) долетел.

Провели мимо нас: испуганный, съежившийся, нелепый в своем маскарадном костюме, который одели на него, конечно же, не духи, а наши военные весельчаки.

Обозленные тем, что вынуждены стоять на солнце и ветру лишний час, мы скрипели зубами, время от времени сплевывая под ноги разжеванный песок.

Жалости, по крайне мере в это время, дезертир не вызывал. Ненависти - тоже. Мы - то знали, из-за чего чижи ударяются в бега. А то, что парень прослужил в Афганистане меньше, чем полгода, можно было определить безошибочно по его виду и состоянию: дед или дембель даже в его положении вел бы себя наглее.

Пройдя этот своеобразный шпицрутен, практикуемый в СА, парень был запихнут конвоем в поджидавшую машину.

Нас развели по рабочим местам. Идеологическое мероприятие окончено…

Потом ребята из комендантского взвода, по роду своей службы знающие всю историю в деталях, рассказали нам обо всем.

Действительно, этот парень прослужил в Афгане всего-то ничего: три или четыре месяца. Парень был крепкий духом и своенравный: в течение всего этого времени черпаки и деды пытались его сломать. Представляю, как его продергивали через строй в палатке или казарме по ночам. Обычно к концу человек теряет сознание, его обливают водой, приводят в чувство - и снова в отрыв.

А он не ломался! Но однажды, после очередного избиения, когда его отлупили до крови, он пошел умываться в умывальник, там кто-то уже был. Тогда солдат перебрался через забор, чтобы от души отреветься, искурить припасенный с вечера бычок, помянуть своих родных: мать, отца, девчонку…

В Афганистане не было линии фронта. Фронт проходил везде, куда ступала нога советского солдата… Духи стукнули парня чем-то тяжелым по голове и утащили в свой кишлак.

На следующее утро парня хватились. Особого шума не было, так как ушел - то он без оружия. Мало ли где он прячется? Редкая ночь обходилась без того, чтобы кто-нибудь из молодых не удрал из какой-нибудь роты. Спрячется в бане ли, кочегарке. Найдут - изобьют. И замполит не вступится за «чмыря»…

Однако, через день или два до особого отдела (и у духов были осведомители вроде наших особистов. Где больше платят - там и «кадры» лучше) дошли слухи, что пропавший солдат находится в одном из соседних кишлаков.

Отцы - командиры сообщили по каким - то, известным только им каналам, что если солдата не вернут, то кишлак будет сравнен с землею сорокаствольными «Градами»( та же «Катюша», только стволов побольше, да и заряд во сколько - то раз мощнее).

Солдата вернули. Тем более, духам он был совершенно ни к чему: что мог секретного (да и не секретного) знать пацан, который еще и пороха - то не нюхал. Кроме мордобития - ничего.

Случай этот замять, как сотни других, не удалось. Видимо, из дивизии об этом ЧП было сообщено куда - то выше.

Тогда из парня стали делать дезертира. Не судить же всю роту, которая его замордовала.

Чтобы процесс более походил на правду, то решили придать ему большую огласку - по всей дивизии парня начали возить и показывать как чудовище.

Написали родителям письмо, в котором сообщили, что их сын - изменник Родины, предатель и т.п. Все это происходило, конечно же, до суда.

Родители парня были люди непростые. (Я забыл название города, в котором они живут. Не Ростов ли на Дону?) Отец его - секретарь горкома партии, мать - прокурор города. (Удивительно, что их сын пошел в армию. Уж лучше бы отмазали его в райвоенкомате.)

Ответ от родителей пришел незамедлительно. В самых высоких и патетических выражениях, «соответствующих моменту», они отказывались от сына…

Сначала недоумение, потом ненависть была у меня к этим людям. Но спокойно проанализировав все пятнадцать месяцев, которые я находился в Афганистане, все семь лет идущей войны, я понял, что все мы в какой - то мере были сыновьями, от которых отказалась мать. Родина - мать.

Если бы она была человеком - женщиной - многие бы сами отказались от нее. (Не там, а после. Там был страх, кое - какой надзор, маломальская дисциплина. Но теперь само понятие - родина - потеряло всякий смысл и очертание. (Как можно отказаться от того, чего нет?) Что-то расплывчатое: огромная территория, люди, которым мы не нужны, за исключением своих родных. Ведь не все же так быстро и легко отказались от своих сыновей, как та верноподданная и поэтому высокопоставленная семейная парочка.

Родина стала названием, именем:

Площадь имени. Мы на ней - как насечки.

Но размеры ее в бою не сгодились.

А теперь моя родина - родинка - семечко -

Примостилась у сына на ягодице.

Но это я почувствовал и написал на много позднее. А тогда у многих из нас в душах поселились сиротство и страх, что и с нами могут так же сделать: унизить, посадить в тюрьму, отречься. И не надо для этого совершать преступление. Ничего не надо делать. Все зависит от судьбы: повезет или нет, как тому парню.

Ему дали 8 лет. Наверное, сейчас освободят - амнистируют. Но амнистия - это не призвание невиновности. Это прощение. Но если бы и сняли с него все обвинения - прощения - то никто не попросит.

Он приедет домой, отсидев три или четыре года. Робея, переступит порог.

-Здравствуй, мама. Я вернулся.

И мать простит его.

Ведь простила же родина…

6. «НИКОГО НА СВЕТЕ НЕ ВИНИМ…»

Не хочу, чтобы читающий эти записки принял их за попытку обличения или покаяния.

Обличение? Тогда уж самообличение. А это абсурд. За самообличение мы зачастую принимаем самолюбование грешника и паскудника. А в самолюбовании нет стыда. Стыд - прячут.

Покаяние? Не пойму того, кто, ударяя себя в грудь, исступленно кричит, что ему каяться не в чем. Но и в покаянии вижу что-то болезненное. Какую - то мазохистскую страсть. А если бы оно было настоящим, совершенным по доброй воле и в здравом уме, то грохотали бы сейчас по стране выстрелы самоубийц, лопались бы веревки от синюшных висельников… Мыло - то пропало не из-за того, что все ушло на натирание веревок…

Как Бог вычленил человека из живой природы, чтобы тот осознал Его, ее и себя в ней, так и время вычленяет человека из событий, чтобы тот понял: что были они и кем был он в них. Нередко роль его постыдна. И не всегда поиски истины движут человеком. Тот, кто сообщает о себе неловкие подробности, испытывает, наверное, при этом ощущения, доставляющие ему особое наслаждение, не менее сильное, чем сексуальное. Может быть, это особый вид эксгибиционизма?..

Видеть себя расчлененным в зрачках слушателей или читателей. Расчлененным, как свиная туша, висящая если не на гвоздях распятия, так на крючьях, как в подсобке мясной лавки. Иисусов комплекс.

А слушатели (читатели)? Здесь все (или почти все) ясно. Движения раздевающегося, отдельные части оголенного тела доставляют большее наслаждение, чем просто обнаженное тело, ибо при этом участвует воображение соглядатая - всему, что скрыто тканью неизвестности, можно придать какие угодно формы и цвета…

Впрочем, во всем трудно избежать кокетства.

И мне тоже…

Аромат яблоневых цветов, мясистые, истекающие кровью розы - все это не для того, чтобы радовать наше зрение и обоняние, а для того, чтобы летели на них бабочки и пчелы, переносили пыльцу с цветка на цветок, оплодотворяли их, не давали погибнуть растению и способствовали размножению.

Вот так и зло. Оно всегда выглядит много привлекательнее, чем добро. Добро живет недолго в душе, обретшей его. Память о нем оканчивается, когда добро прекращает свое действие. Наступает отрезвление…

Однажды в Уфе, в подземном переходе около центрального рынка, я подал нищему. Мелочь, около двух рублей. Зашел в забегаловку, где продавали на разлив водку. Через некоторое время туда заполз (он был безногим) и нищий. Приняв дозу, мы одновременно стали выбираться из закусочной. Я пропустил его первым, но ему все равно что-то во мне не понравилось, и он отматерил меня…Мое двухрублевое добро имело время действия чуть больше получаса. А бывает (и вовсе не с нищими), что это время еще короче.

А зло о себе дает знать долго. Может быть, природа сотворила так оттого, что человек был задуман ею не останавливающимся в своем развитии существом. А зло - это кнут, который гонит вперед и вперед.

Или природа сама не предполагала, что получится у нее?..

Видящий зло - сам его участник. «Волей-неволей» - это неправда. Волей! А ему в качестве поощрения за это - опыт, память, умение, приобретенное чужой судьбой. Пытаться противостоять злу - гиблое дело. Против него может противостоять только более сильное зло. Добро бессильно и инертно, под его кожей не мышцы сопротивления, а студень благих намерений, который не может напрячься для удара…

Впрочем, неисповедимы пути мыслей. Есть такие, додумать которые до конца - Боже упаси! Наверное, их окончание настолько велико и чрезвычайно, что сама жизнь в сравнении с ним кажется чем - то скучным и неважным. Не дай Бог кому-нибудь додумать эту мысль до конца. Впрочем, такого не бывает. Нет же в природе черного цвета…

Я до сих пор не могу объяснить себе всю привлекательность зла, которым обладал тот парень. Звали его лермонтовским именем - Вадим. Но почему-то ему больше шла его домашняя кличка - Зыч. Как она переводится с осетинского? Или это даже не кличка, а особый пароль, произнеся который имеешь право переступить порог в Мир Зла?…

Нет, не то.

Не знаю, как назвать ту силу, которой обладал этот парень. Добро и зло - здесь не годятся. Как и в остальных рассказах - узелках. Добро ли-накормить мальчишку и спасти этим от голодной смерти, если его через несколько часов убьют при артобстреле вместе с остальными жителями кишлака из-за того, что какой-то выживший из ума «непримиримый» пальнул из своего бура по машине, в которой сидел командир или замполит?

Зло ли - избить «молодого», который, растеряв остатки гордости и чувства собственного достоинства, стирает трусы половине всей роты. Избить и возвести этим стену законодательного страха, который заменит это самое чувство собственного достоинства.

О каких таких добре и зле можно говорить в том аду, в который бросила страна восемнадцатилетних сопляков, сделав их садистами и мародерами? Они не могли не стать такими потому, что всяческим испытаниям существует предел, за которым Бог отворачивается от человека.

Но кто посмеет обвинить этих мальчишек в чем-либо? Ибо нельзя винить того, на чью судьбу пришлись такие испытания, которые почувствовать на своей шкуре и в тысячной доле не пришлось.

Винить нас только могут афганцы. Им пришлось еще хуже.

……………………………………………………………….

Жив ли ты, Зыч? Почему память о тебе так тревожна? Словно она и не память вовсе, а тяжкое душевное заболевание, от которого уже не избавиться, не вылечиться.

Там, в Афгане, мы не были с тобою друзьями, не разлей вода - корешами, закадычными братанами. Впрочем, в друзьях ты и не нуждался. Это особая манера: приходить и брать то, что тебе надо. В том числе и расположение человека, доверие, благожелательность. Одним словом, ты умел вызвать в человеке то чувство, то отношение к себе, которые тебе были необходимы.

Мы были с тобою соучастниками.

Крошка Цахес - это ты. Поэтому я должен освободиться от твоего обаяния. Тем более, что ты, даже творя недоброе, мог быть таким симпатичным…

Поэтому буду говорить о тебе в третьем лице: он…

Он зашел ко мне в третьем часу ночи. Это было мое второе или третье дежурство в аккумуляторной. Этого парня я видел впервые. Видимо, только что вернулся с операции. Низенький, криволапый, длинноносый. Нос на лице существовал как-то отдельно ото всего остального. Смеялся ли этот парень, злился или мечтал - нос был неподвижен и отстранен. Словно утес, которому все равно до течения реки, огибающей его.

-Тебе что - то надо?

-Сигарета есть?

С сигаретами было туго. 17 пачек «Охотничьих», которые нам выдали на каждого в начале месяца, были давно искурены. Грошовая получка - 7 чеков - тоже была потрачена. Спасало меня то, что я взял за правило брать сигареты у прапорщиков и офицеров, которые приходили заряжать или ремонтировать аккумуляторы. В конце концов, они настолько привыкли к этому, что всякий разговор начинался с того, что доставали пачку «Явы» или «Столичных». Я тоже стал считать это за должное. Как и то, что необходимо делиться тем, что одолжено тебе.

Получив от меня сигарету, ястребок (так я назвал его про себя для начала) вышел. Но через пять минут вернулся. Было видно, что парню не по себе.

-Я покурю у тебя?

-Конечно.

-Ты меня не понял.

-У тебя чарс?

-Нет, гера.

-Кури…

Что такое «гера» или «геша», я уже знал. Правда, во все тонкости обращения с нею я еще посвящен не был.

Пока Зыч (мы уже успели познакомиться) делал необходимые приготовления, я, чтобы не мешать ему, проверял плотность электролита в заряжавшихся аккумуляторах.

Курнув и придя в себя, Зыч расспросил меня о делах, происходящих в роте. Правда, за всеми его вопросами я уловил главный, который вслух так и не был произнесен:

- А ты меня не заложишь?

Поэтому в своих ответах я пытался внушить ему (тоже не вслух, а интонацией и еще черт-те-чем):

- Не бойся. Не застучу.

… Через несколько месяцев, в течение которых так много всего произошло - одиночные и коллективные мордобития, вызовы к особисту, разборки с ротным, выезды на дороги- Зыч стал приходить в аккумуляторную почти еженощно. Порою приводил своих друзей - братьев по пороку. Но потом, видимо, почуяв своим звериным нутром, что я против подобных компаний и превращения аккумуляторной в притон, стал ходить один…

Вряд ли за все время нахождения наших войск в Афганистане кто-то не попробовал чарса или героина. Причин было много. Главная и побудительная - конечно же, любопытство. Последняя и самая страшная - неодолимая привычка. А меж них: тоска по дому - одна из главных. Тревога за свою жизнь, переходящая в «завтра не будет». В конце концов, даже то, что нам не давали сто походных граммов, как, кажется, поступают на всех войнах. А этой «сотенки» не хватало для того, чтобы ненароком не сойти с ума от безысходности или тоски…

Мы курили не только папиросы,

«Охотничьи» и «Беломор».

Просто,

Нам хотелось побыстрей домой.

И - бальзам для раненой души -

Тяжкие затяжки анаши.

Улетели души наши часто,

Надышавшись чарса.

Рыбкой взгляд в ночи тихонько плавал

И клевал наживку - струйку плана.

А когда ослепли мы от хаки -

- Ханки!

Друг мой горемычный, мы горим!

Растлевает души героин.

Видно, до предела сдали нервы -

Мы с монетою во рту покурим геру.

И глаза монета нам закроет,

Снимет боль немного, ненадолго.

Остаются незабрызганными кровью

Лишь воспоминания о доме…

Ты куда уставил взгляд свой пристальный?

Ты со мною говоришь иль с призраком?

Рот усмешкой запер, как от кражи -

Дужкою замочною - ворота.

Кто здесь был - тому уже не страшно

Ангела увидеть или черта…

В Зыче меня всегда удивляла проницательность. Наполовину прикрыв веками выпуклые, как будто намозоленные, глаза, он обычно полудремал, не мешая, но и не побуждая меня к разговору. И вдруг выдавал монолог, от которого съеживалась кожа на голове. Потому что я, неведомо как, уже различал: это сбудется, слово в слово…

Много позже, когда мы все уже знали, что наш полк скоро двинет в Союз, я снял вето с героина, которое накладывал еще в начале службы. Благодаря этому я и понял секрет проницательности и проницательности Зыча. Более того, я это ощутил на себе…

Вечером, после отбоя, мы с Зычем сходили в парк. В аккумуляторной дежурил мой сменщик. Повода не доверять ему у нас не было, однако, Зыч предпочел курнуть в его тягаче. Он вообще был очень осторожным парнем.

Узнав его ближе, я удивился тому, как он смело обнаружил себя при нашей первой встрече. Или снова та самая интуиция, которая не подвела его и на этот раз - я не был стукачом.

Покурив, вернулись в роту. Кровати наши стояли рядом. Легли. Кажется, Зыч занялся своим привычным делом - истязанием чижей. В этом он преуспел. И хотя он «молодых» не бил до умопомрачения, как это делали остальные «старики», тем не менее Зыча, кажется, боялись сильнее всех. Боялись его изощренности. Метод его был такой - постепенно, уступка за уступкой, он доводил чижа до такого скотского состояния, что тот приходил к тому тихому бешенству, с которым не страшно лечь под танк, закрыть грудью амбразуру. Одним словом, умереть.

От Зыча чижи уходили другими. Их уже нельзя было заставить что-либо сделать - «старики» бесились, но отступали… Может быть, Зыч был тем «благородным лесным санитаром», который истреблял боль в болезненных и слабых, подымая их болевой порог до таких высот, за которым следует терпимость к боли березового полена? Не знаю. Бог ему судья…

Я безуспешно пытался отвлечь Зыча от чижей, но это было заведомо безнадежное дело. И мне сейчас было не до этого… Было то блаженное состояние, когда не хочется говорить, когда спать жалко, когда жалко, что ощущение благодати и покоя пройдет во сне.

За окном модуля на освещенном участке росло деревце. Мне не надо было напрягать свое внимание, чтобы увидеть, как на нем набухли, увеличивались, словно женские соски, почки. Как тесно и слепо чувствует себя в них молодые листочки. Мне не надо было ничего выдумывать - я сам был этим деревцем, этими, лопающимися, как сладкий гнев, почками. Я становился тем, кем захочу, на что обращу свое внимание. Я мог стать любым предметом, человеком и узнать его мысли и желания. Даже те, которым он еще не отдает отчета, которые появятся время спустя.

Смотрел на темную стену. От моего холодного взгляда на ней начинали тлеть обои…

Глаза мои, отдохните. Я Вами камень крошил.

Станьте мягче.

Вы настолько остры, что можно карандаши

Вами затачивать.

Но можно Вами прорезать щеку младенца,

Подснежника раннего…

Я порою боюсь - боюсь оглядеться,

Чтоб не поранить…

Совсем не удивился, когда Людвиг - мой напарник - рассказал однажды об ясновидении Зыча.

По порядку: в аккумуляторной у нас были затарки - тайники, в которых до срока хранились бакшиши, которые мы с Людвигом собирались перевезти через границу: музыкальные часы, магнитные браслеты, чеки, электронные зажигалки… Однажды без меня Зыч зашел в аккумуляторную. Подремав в углу минут сорок, он спросил у Людвига:

- Хочешь, я сейчас покажу все ваши затарки?

И, не дожидаясь ответа, указал один за другим все двенадцать тайников…

Потом, пытаясь добраться до истоков зычевского сверхвидения, я пришел к такой разгадке: Зыч часто заходил в аккумуляторную, а мы с Людвигом автоматически, время от времени окидывали взором наши тайники, дабы удостовериться в их сохранности. Быть может, взгляд имеет ту же материальную основу, что и прикосновение руки - если касаться чего - либо очень часто, то на этом предмете останутся жирные и грязные следы. И Зыч их обнаружил…

Мы с Людвигом не напрасно беспокоились за целостность своих затарок -Зыч был неисправимым вором. У нас, правда, он не крал. Но если бы и это случилось, то мы бы не особенно осудили Зыча, принимая его таким, каков он есть…

Если пьяницу оставить вдвоем с бутылкой водки, попросив ее не трогать, то это будет большим оскорблением для него. И мучением…

Может быть, Зыч был клептоманом?

Один раз он мне признался:

-Когда я обкурившись, лежу и не сплю, то в голову мою лезут только поганые мысли: кто меня обидел, кто зажадничал, кто оборзел, кто слишком заворовался… В это время я могу встать, подкрасться к этому человеку и задушить его… или перерезать горло. Так что и бульканья никто не услышит… Но я поступаю человечнее: я обчищаю его карманы. Если в них нет ничего достойного, то я обследую его подушку. Почему - то все считают, что из наволочки ничего нельзя вытащить. Как бы не так! Просто, надо резко выдернуть подушку из под головы, а не вытягивать - тогда-то человек точно проснется…

Кажется, в эту же ночь я убедился в справедливости его слов. Через два часа, когда вся рота отбилась, Зыч легко сполз с кровати и, низко нагнувшись, подобрался к соседней койке. А там, совсем не таясь, рывком выдернул подушку из - под головы своего сородича Мамеда. Голова гулко ударилась о кровать, но тот даже не шевельнулся…

Я не испытывал не малейших угрызений совести от того, что являюсь чуть ли не подельником Зыча. И вовсе не из-за того, что мне ничего не перепадало. Действительно, Зыч крал избирательно. И вряд ли кто сочувствовал его жертвам…

Я не мог презирать этого парня еще и потому, что вот уже около двух лет тягач Зыча был непременным участником всех полковых операций и дорог. Передряги, в которые попадал Зыч, стали полковыми легендами. Смерть не раз держала его на своей длани. Но прежде чем прихлопнуть, успевала умилиться ужимками этого маленького солдатика со странным взглядом как будто бы всегда спящих глаз. А Зыч в это время соскальзывал с ее костлявой руки с очередной непристойной выходкой.

Во время вывода, после того, как мы проехали Герат, она снова решила испытать Зыча. Когда его тягач проезжал мимо зеленки, то из кустов выскочил непримиримый аксакал почтенного возраста. И выпалил из своего двухметрового бура в Зыча. Почти что в упор. Свинцовая оплеуха шлепнула по брони в сантиметрах сорока от головы Зыча. Вслед за этим снайпер из сопровождения порешил борца за веру… Ему бы радоваться, что мы уходим. Или так крепко мы навредили ему, его народу, что он пошел на этот смертельный, вернее, самоубийственный шаг? Все равно он не в того целился…

Пересекал границу Зыч без единой награды. Только при мне два раза рвали его наградные листы. Один раз - начальник штаба. Из-за того, что в роте кто-то залетел с продажей колес духам. Второй раз - замполит полка. У кого-то в х/б нашли кусочек чарса.

Уже вТахта - Базаре, где я вновь обрел место для уединения - новую аккумуляторную - ночью меня посетил Зыч. Принес с собою пакет героина, который ему продал дружок из танкового батальона. А сам в тот же день дембельнулся. Так как в Туркмении этого добра не было, то Зыч был вынужден экономить: курить героин слишком роскошно - в «дело» идет 1/3 часть всей порции. Поэтому он с собой принес шприц. Колоться я отказался. Тем более, я хранил обещание, данное самому себе: все окончилось на территории Афгана.

Зыч прямо в аккумуляторной в пустой консервной банке вскипятил инструмент. Потом сам себе перетянул вену на руке, сделал укол. Ждал прихода. Но прошло положенное время, а никакого эффекта не было. Тогда он попробовал порошок на вкус. Это была обычная песчаная пыль. Она имела тот же цвет - светло - серый, тот же внешний вид - порошок…

Мне стало искренне жаль Зыча. Ломки у него пока не было, но все равно так наколоться…

В дальнем загашнике у меня лежала бутылка водки, которая дожидалась какого-то праздника. Я предложил Зычу выпить. Он поморщился (я знал, что наркоманы равнодушны к алкоголю, но ведь Зыч-то еще не конченый…), но потом согласился.

За бутылкой просидели до самого утра. Переговорили обо всем на свете. Несколько раз я ловил себя на мысли, что невеселое застолье у нас получается. Словно мы прощаемся…

Когда мы шли в роту, то было уже светло. С плакатов падали мертвые буквы. От лозунга « Родина приветствует вас! Родина гордится вами!» ничего не осталось.

А у меня в голове надоедливо повторялось заключительное четверостишие из того полушутливого манерного стихотворения, в котором я перечисляю все попробованные нами наркотики:

В целом мире мы с тобой одни.

Струйки дыма - это с домом нити.

Никого на свете не виним.

Потому и нас вы не вините…

7. РОДИНА НАМИ ГОРДИТСЯ!

Всякому беспорядку приходит конец. Должен прийти. Иначе он будет слишком напоминать жизнь, в которой на очередь одной несуразице приходит другая.

Это замечание вполне справедливо и по отношению к моим запискам, у которых главной несущей конструкцией был беспорядок изложения, времени и действия.

Дабы придать сему изложению минувших событий формальную завершенность, расскажу о том, как окончилась боевая эпопея 24 гвардейского танкового полка - его обустройство в Союзе.

Собственно, не полка даже, а его ремонтной роты. И еще точнее - людей, с которыми меня связывали те 15 месяцев нашей совместной службы в Афгане.

Чем дальше мы уезжали от советско-афганской границы, тем суше становился прием, оказываемый нам Отчизной. Глянец радушия слетел в первые же километры, в первые дни. Туркменский Тахта - Базар был образцово нищ и гол. Казармы, в которые нас поселили, были построены в сталинские времена. На фронтоне здания, в котором разместилась наша ремонтная рота, рядом с кирпичным гербом кирпичами же была выложена цифра «1950» - год окончания строительства. Окна казармы были заключены в ажурные решетки. И не какие - нибудь «в клеточку», а сваренные из множества звезд, серпов, молотов да гербов и т.д.Воодушевляющая зарешеченность должна была подымать наш патриотический дух и энтузиазм от возвращения…

На второе посещение полковой столовой нас крутило и рвало. Пролитый на пол рассольник шипел и пузырился, как серная кислота.

Но всем этим «тонкостям» встречи мало кто придавал значения - весь полк находился в глубоком запое. Музыкальные часы, платки, индийские «дипломаты» с номерными замками - все это неумолимо и верно перетекало к сметливым туркменам, жившим рядом с частью. Обмен шел натуральный - на водку, дешевое вино, самодельную бормотуху. Здешние аборигены сумели хорошо погреть руки на наших бакшишах, которые мы везли домой. Тем более что солдаты не торговались. Это было особого рода безумие…

Что только в Афгане не предпринималось для того, чтобы раздобыть немного чеков или афоней, чтобы на них купить дембельский «дипломат», спортивный костюм. Считалось верхом неприличия, если дембель ехал домой без этого чемоданчика. А накопить 50 чеков за год или два было невозможно, ибо с каждой десятирублевой получки замполит или командир роты забирали определенную мзду на подошву или иную обязательную ненужность. К тому же сигареты, сладости, без которых, казалось, мы умрем… Поэтому все «дипломаты», вывезенные нашими ребятами за все время нахождения 40-й армии в Афганистане, все подарки своим родным, были куплены на неправедные деньги.

А здесь все это пропивалось без всякого сожаления…

Возвращаясь однажды из аккумуляторной, в которой мы справляли чей - то день рождения или благополучное возвращение на Родину, или что-то еще, пересекая плац, я споткнулся обо что-то мягкое. Разобрался: передо мною лежал сержант из 1-го танкового батальона. Через несколько минут моих энергичных расталкиваний он очнулся. Называя меня «товарищ капитан», «Витька - сука»и еще как-то, сержант принялся рассказывать историю своей жизни, потом махнул рукой и пошел досыпать к себе в роту.

А я направился к себе. Но через несколько метров снова на что-то наткнулся. В сердцах пнул место, которое по моим представлениям должно было быть мягким. Наклонился, разглядел погоны. Это был капитан. Плюнул и пошел дальше…

Через неделю мы дружно прощались с замполитом роты. Выстроившись в две шеренги, от души радовались. Методы нашего воспитания - идейного и морального - замполит выбрал унылые: при малейшем залете он писал родителям письмо, в котором сообщал, что «в то время, когда доблестные советские солдаты воюют и гибнут в пустыне за идеалы революции, ваш сын пререкается с командирами / пьет брагу, курит чарс, торгует колесами и т.д.»

Пожимая его плотную и вязкую ладонь, я вспомнил, как мне удалось переубедить нашего замполита, и он не стал писать письмо моим родителям. Залетели мы, кажется, тоже с брагой. Утром в аккумуляторную заявились командир роты и замполит. Ротный только недавно сменил нашего капитана- садиста, поэтому был немало удивлен и раздосадован моими невежливыми ответами и замечаниями «не по поводу». Поэтому подскочил ко мне и занес руку для пощечины. (Но его ли мне было бояться, пройдя «школу мужества» нашего прежнего командира?) Я оттолкнут его. Но в это время подскочил замполит и вцепился в меня, матерясь и пытаясь свалить на пол. Освободился и от его объятий. Тогда замполит заявил, что идет писать письмо моим родителям.

-Но я сам вот уже два года родитель.

-Тем более, пусть все знают, что по тебе плачет дисбат…

Мне ничего не оставалось, прибегнуть к шантажу:

-Тогда я и вашим родителям письмо напишу.

-О чем же?

-О том, что их сын трус и недостоин звания офицера…

Замполит посинел, долго кричал и кружил вокруг меня со сжатыми кулаками, вспоминая все нехорошие слова, какие знал.

А дело было вот в чем. На одной из кандагарских операций, в самом ее начале погибли несколько дембелей и прапорщик. Они пошли в кишлак брать дукан - хотели к дембелю запостись бакшишами. Там их подстерегли…

Эти смерти так напугали нашего замполита, что он запросился обратно в полк, потому что у него… заболели зубы…

Моя угроза возымела действие, но замполит пообещал, что посадит меня. Верить этой угрозе были все основания… Поэтому я был несказанно рад распрощаться с нашим идейно-политическим наставником…

Через некоторе время нашего пребывания в Союзе с полковыми офицерами стали происходить удивительные метаморфозы. Недавние наши офицеры - кореша, при которых в Афгане ребята, нисколечки не боясь, набивали косяки чарса, вдруг остепенились, посерьезнели и … озверели. Они вспомнили, что являются нашими отцами-командирами, а мы пушечным мясом, которое необходимо держать в черном теле. Поэтому быстро восстановили в памяти все уставные дрючки - отдание чести, строевой шаг, уставные доклады и т.д. Солдатская вольница не спешила принять новые правила игры, поэтому борьба развернулась нешуточная…

Утром, придя в роту с больными, раскалывающимися с похмелья головами, шакалы искали нарушителей, которые прошедшей ночью тоже понабрались. Гауптвахта была постоянно переполнена…

Чем объяснить такое офицерское рвение? Наверное, таким образом они возмещали отсутствие нашего почитания и верноподданичества, которые в Афганистане заменяло равенство. Равенство, дарованное автоматами АКМ, гранатами всех сортов. И то, что все это оружие одинаково стреляет и взрывается как по духам, так и по остальной части населения нашей планеты… Особенно исхитрялся начальник штаба (возможно, припоминая, как под его БМП грохнула связка взрывателей гранат). Наказывал он ребят утонченно и дальнобойно: в военном билете, на страничке, следующей за той, на которой было написано, что обладатель сего «участвовал в боевых действиях по оказанию интернациональной помощи дружественному афганскому народу», он заносил следующее свое замечание: «Склонен к употреблению спиртных напитков». Уже несколько десятков военных билетов стали доносом на самого себя…

Сразу же по приезду в Союз в нашей роте объявился новый командир взвода. В Афгане он полтора года безвыездно просидел в штабе. Вместе с полком попав в безопасное место, прапорщик попросился в нашу доблестную ремонтную роту. Это обещало прибавку к жалованию.

Дело осложнялось тем, что перед самым выводом полка из Афганистана, наш новый командир роты навязал мне ответственнейшую и абсолютно ненужную мне должность командира взвода. Правда, для этого он должен был присвоить мне звание старшины или хотя бы старшего сержанта. Но я, как был, так и остался рядовым. Дальнейшие повышения званий (которые обычно производились перед праздниками) тоже обошли меня мимо - командир роты не давал «заказ» в штаб. Может быть, это и к лучшему. Как говорят в армии: «Чистые погоны - чистая совесть».

Таким образом я был заместителем того, кого не существует в природе.Теперь же, на нашу голову, появился.

Прапорщик, довольно пожилой, вел себя этаким борзым воякой, которому черт не брат и смерть не сватья. Кроме иронии, это у нас ничего вызвать не могло. Но мы хотели домой, нам осточертели шакальи игры в войну и победителей. Они гордо расхаживали перед своими и чужими женами, которые сразу же приехали после нашего вывода. Ей - богу, они - офицеры и прапора- походили на храбрых дошкольников, прикончивших страшную жабу. Нам же красоваться было не перед кем: жены наших командиров глядели на нас, в затасканной форме, стоптанных сапогах, с таким презрением, словно мы пленные гитлеровцы. Или еще хуже - словно нас вовсе нет. Казалось, они безо всякого стеснения на глазах всей роты могли задрать подолы и справить малую нужду, будто они не среди людей, а в лесу.

А нам было плевать. Единственно - не корчите героев и счастливых солдаток. Единственно - не заставляйте нас играть в свои игры. Мы устали!

Наш новый командир взвода начал с того, что приказал мне - своему заместителю - явится в каптерку, где отдал приказ: каждое утро докладывать ему по Уставу о том, как прошла ночь в его взводе. Может быть, Уставу это и не противоречило, но мне показалось абсолютно пустой и скучной затеей. Поэтому я отказался. Прапор обезумел от моей наглости и возопил:

- Почему?

- А не охота…

Уже на следующее утро он мне отомстил за мое неподчинение и «партизанщину» /любимое слово военных - крайняя степень возмущения/.

Утром, после развода, в аккумуляторную зашли ребята, чтобы покурить, поболтать за жизнь. Через несколько минут туда залетел свирепый прапорщик. Приказал мне очистить помещение от посторонних. Я переспросил, кого он считает посторонним - этих ребят? Но он продолжал орать, не прислушавшись к моему вопросу.

Я уже порядком отвык от того грубого обращения, поэтому вовсе перестал обращать на него внимание. Тогда он подскочил ко мне, продолжая громко и бессвязно кричать. Чтобы уберечь себя от его зловонных слов и пузырящейся слюны, я легонько оттолкнул его. Кто же знал, что он так слабо стоит на ногах?..

Визжа, как недорезанный поросенок, он вскочил с пола и убежал. Посмеявшись, разошлись и ребята.

Через несколько минут за мною пришел караул и отвел меня на гаупвахту. Пятеро суток…

Вообще-то последующие три недели я, что называется, не вылезал с губы. Там же почувствовал, что в эту осень мне не удалось уберечься от желтухи. Дождался освобождения и обратился в санчасть на предмет своего пожелтения. На следующий день меня отправили в Кушку. В госпиталь.

Может быть, это была судьба. Теперь-то я со всех краев понюхал службу…

Так как в Кушке уже находилось порядочно танкистов из нашего полка, там над парадным входом в госпиталь колыхался лозунг «Родина гордится вами! Родина приветствует вас!» и т.д.

Ах, как нам тоже хотелось гордиться и приветствовать кого-нибудь…

Инфекционное отделение было рассчитано на 27 человек. Работало всего лишь три системы, поэтому глюкозу и гемодез прогоняли по крови только офицерам и тем солдатам, у которых биллирубин превышал сотню. Потому что в то время в инфекционном отделении было… 330 человек. Жили в палатах, которые были разбиты во дворе рядом с техническими постройками и моргом. О лечении, конечно же, речи не было. Нас просто изолировали от здоровых, дабы мы не заразили их.

Кроме желтушников, в отделении лежали больные дизентерией, энтероколитом, тифом и даже ангиной. Так что многие, не переболев всеми имеющимися инфекционными заболеваниями, отсюда не уезжали…

А для меня вновь началось время какой-то бесхозности, неустроенности. Словно выбросили на свалку. Появится потребность - подберут… Денег - ни копейки. Поэтому сигареты, конверты для писем, приварок к скудному госпитальному столу - все за пределами досягаемости.

… 7 ноября на вечерней проверке вдруг появился начальник госпиталя. Был изрядно пьян. Выступил с речью. Оказывается, в госпитале умер танкист. Наш. Из Афганистана. (Потом медбратья расскажут, что его можно было вылечить, но парня лечили от желтухи, а как выяснилось, болел - то он тифом. А если «желтуха», то к нему, значит, никто и не подходил).

Начальник госпиталя говорил долго и несвязно, время от времени пуская слезу или делая долгую паузу. Видимо, он здорово перетряхнул предстоящей комиссии, потому что такой бардак даже в армии не должен быть.

Через день танкиста анатомировали. В морге (небольшой подвальчик -подсобка) было темно, поэтому резали его на улице, прямо за нашей палаткой… Впрочем, об этом у меня уже есть:

Подберу окурок, докурю негордо.

Из-под ребер дым повалит, как из ящика.

Я запомню Кушку, как смущенье-город,

Стыд юнца за руки, мерзкое творящие.

И Российский Крест - не закрыть глаза,

Будто между век вставлена соломка…

И еще я вспомнил: так случилось за

Полминуты перед посадкой самолета

Год назад в Шинданде: давление стократно

Выросло - белки глазные затрещали…

Крест - разрыв пространства - когда спустились с трапа,

Кровавые кресты в глазах солдат стояли.

Я запомню Кушку - желтый остров - олово

Госпитальных запахов и ночей бессонных…

На досках лежал труп танкиста голого,

Рядом шевелились землистые кольсоны -

Шевелились вши, пищи не нашедши…

Пьяный врач спешил разделаться с заразой -

Вырезал танкисту печень и кишечник,

И спалил с кальсонами… Блевали новобранцы…

Мы с танкистом вместе вышли из Афганистана…

Врач лечил желтуху - умер друг от тифа …

Я запомню Кушку - хохот балагана -

Накурившись чарса, мы не хотели тихо

Ждать выздоровленья или, как танкист тот…

Но смешно и горько в постели околеть…

Вспомню Кушку, как руку танкиста,

Который раздавал на обеде хлеб.

Через несколько дней за трупом приехали отец и брат. Снова цинковый ящик…

И за что такое нам? И кому нужна хотя бы вот эта смерть? Стране? Народу? Пьяным мясникам, которым звездочки дают не за профессиональные умения и заслуги, а за то, что они носят форму.

С этого дня у меня появилась единственная цель - вырваться с это «острова скорби». Здесь запросто могли похоронить и совершенно здорового человека.

Однажды в госпитале встретил полкового врача. Мы были немного знакомы, и он сделал все возможное, чтобы я уехал отсюда быстрее.

А до моего приказа оставалось еще 4 месяца. Но служить пришлось еще целых семь. Семь месяцев подавленности, нездоровой раздражительности, недомоганий, которые щедро приправлял гаупвахтой мой новый командир взвода.

Командир роты обещал демобилизовать меня 15 мая. Но за день до этого из роты в неизвестном направлении удрали два молодых солдата. Из-за чего? Надоело служить? Замордовали? Наверное, и то, и другое.

В течение 17-ти дней рота спала и ела урывками - искали беглецов. Устраивали настоящие засады во всех близлежащих кишлаках. Покрывались струпьями от грязи, в кровь расчесывая кожу - комары в этих местах неистовствовали… Ни о каком дембеле, разумеется, не шло и речи.

На восемнадцатый день пацанов нашли. Они батрачили на какого-то туркмена. Раскормились, зажирели от вольготной жизни.

А рота попала в черные списки. Командир, начальник штаба, замполит пообещал нас засадить в тюрьму за то, что довели мальчишек до дезертирства. Потом смилостивились, предложили нам дембельский аккорд - делайте, ремонтируйте, красьте, белите, шпаклюйте столовую - отпустим. Мы наивно клюнули. Спали по 2-3-часа в сутки в течение 10 дней. Столовая заблистала.

Командиры, убедившись в нашем усердии и старательности, перебросили нас на штаб, потом на казармы…

…26 июня 1987 года мы - вдвоем с парнем, которому тоже улыбнулась удача - бежали на железнодорожную станцию. Судя по тому, как на нас смотрели встречные, вид наш был ужасен. С такими лицами, наверное, убегают из концлагерей.

Это было безумие двух загнанных зверей, которым удалось убежать от облавы.

Остальные ребята - еще семеро - остались. Их обещали отпустить только 1 августа. То есть через пять месяцев после выхода приказа о демобилизации…

Родина гордится? Мне стыдно, если она гордится нами - вот такими.

«Нет от друга вестей…»

(вместо заключения)

…Мне кажется, что главное свойство памяти - это даже не само свойство хранить в течение какого-то времени, или всю жизнь, то или другое событие.

Главное - духовное приобретение, которому быть поступком. То, от чего уже не отделаться, не избавиться, что на всю оставшуюся жизнь наложило свой отпечаток.

Главное - поступать с учетом произошедшего и не уметь по-иному. Словно увечье - и хромота на всю жизнь.

Не все мы, вернувшись из Афганистана, сумели с легкостью включить себя в систему человеческих взаимоотношений, из которой - кто год, кто полтора или два - были вычеркнуты. Вроде бы все прошло. Забылись детали, лица, наши и чужие страдания, страх, ужас. Но ничего не прошло.

Неправда, что война заканчивается, когда похоронен последний погибший на ней воин. Она заканчивается, когда умирает последний ее участник. Она продолжается.

Никогда не стремился встретиться с однополчанами или ребятами, воевавшими там. У меня нет к ним никакого предубеждения. Но не хочу вновь и вновь возвращаться к тем событиям, выслушивать историю ратных дел или покаяние в своей жестокости.

Но встречи были. Условно их делю на две категории. Одни парни, у которых «во лбу звезда горит», до сей поры убеждают себя, что исполняли интернациональный долг, что если бы не мы, то американцы…

Другие, вспоминая произошедшее, плевались и страшно матерились. Поминая правительство, партию, отцов, струсивших и пославших своих и чужих детей в сопредельную немирную страну. Не по незнанию. И в 1978 году «массы» не ликовали, не испытывали энтузиазма из-за начавшейся бойни…

Ребята, встречающиеся в клубах патриотического ли, интернационального воспитания, и в очередной раз прокручивающие в своей памяти то время - они останавливают его. И вовсе не потому, что оно прекрасно. Может быть, потому что они тоже не смогли стать звеньями той цепи, имя которой наша система? Ведь их-то - некоторые герои, « а во лбу звезда горит» - это система предала. Сама же себя осудила на каком - то партийном сборище. Ошибка и т.д. Словно, все шло и шло правильно, и раз - ошибка… Но людей по ошибке не убивают. Это уже по-другому называется - преступление…

После второй мировой войны страны - победительницы судили военных преступников. Наши стратеги и афганские путчисты отделались легко - списали все на покойников.

Но мы-то живы! И не нужны нам куцые одолжения, что, дескать, воинов интернационалистов никто ни в чем не виноватит. Ни партия, ни правительство, ни народ. Еще бы и обвинить… За того, что живыми вернулись?

Но не об этом речь. Свое обязательство перед друзьями я чувствую как память о них. Память, а не памятливость. Память-обед, память-увечье, память- обреченность поступать так, а не иначе. Я с ним. Делю с ними то, что совершили, что совершим.

Лягу вдоль, поперек - вот и черта.

Попытаюсь уснуть, но устану напрасно.

Мне всю жизнь вспоминать - что было вчера.

Мне до смерти гадать - что будет завтра.

Нет от друга вестей. Но в каждую полночь

Он идет впереди, чтоб указывать лаз -

Лаз в иное пространство - там братство и помощь…

Наша память не даст друг другу пропасть.

Нет от друга вестей… А когда Кандагар

От свинца стал тяжелым, как семь Кандагаров -

Он вернулся. К лицу приросла, как загар,

Неподвижная маска героя. Огарком

Тлели губы его - продолжался закал.

А в пустые глазницы влезали горы,

И над ними стоял семидневный закат,

Тени птиц заползали в змеиные норы…

Нет от друга вестей. В никуда отдалясь,

Знаю - вынет меня из затяга тоски…

Что-то в жизни менять - мешает боязнь,

Что для новых движений суставы тесны -

Замозжат, не взмахнув… Я черту провожу

Своим собственным телом - сегодня и завтра…

Словно струйка бежит - пульс - по ножу,

Когда прожитый день от себя отрезаю,

Чтоб в сторонку его - про запас - отложить,

Чую - время придет замуровывать лаз…

Нет от друга вестей, но знаю - он жив,

Наша память не даст друг другу пропасть.

Technorati :